Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И опять Барин, повиляв мокрым хвостом, ступил по дороге вперед, двинулся осторожно, будто кругом расставлено было множество капканов и ловушек, оглядываясь по сторонам, щетинился, дрожал и принюхивался, будто за каждым деревом кто-то его подкарауливал…
Тут Устинов и понял, почему Барин не хотел уходить, оставлять хозяина: был кто-то в лесу. Тот был, кто приладил на дороге борону зубьями кверху. Кто присыпал ее снежком, забросал веточками.
Тот самый был!
Барин снова вернулся, спросил диковатым взглядом: «Ну? Теперь понял? Ну? На что и как будем решаться?»
А решаться надо было, и Устинов потихоньку, неловко стал доставать бердану из-за спины.
Он снимал ее медленно — никак не мог повернуться, прижатый Моркошкой к земле, ему мешал грубый, несгибающийся дождевик, схватил ногу и всё туловище, словно клещами, и не выпускал, однако Устинов старался, отрывал от земли правое плечо и наконец-то взял оружие в руки.
Когда взял, приложил приклад к плечу, направил ствол на Барина:
— У-бью-у!
Барин глуше прежнего зарычал и, ступая, словно жгло ему лапы, пошел-таки по дороге. Но снова остановился, оглянулся на Устинова, на его бердану.
— Убью-у-у! — закричал Устинов и долго еще кричал так же, не видя, ушел Барин или нет: — Убью-у-у-у!
А перед смертью Моркошка забился на бороне, на железных зубьях, приподнялся еще раз, и Устинов успел выдернуть из-под него ногу. До колена нога еще оставалась под Моркошкиным телом, освободить ее совсем он так и не смог.
Моркошка же снова упал, застонал, ребра его заскрипели железно, а воздух ветрено засвистел у него в горле.
Оглушительно забулькало в Моркошкиной груди и в брюхе, он еще раз сильно и протяжно содрогнулся и замер.
— Моркошка! Моркошечка! Не помирай, бога ради! Не смей! — застонал Устинов и прижался к нему, бездыханному, уже острокостному… Не то хотел еще греться от Моркошки, не то согреть его своим теплом. Ногу рвала и саднила рана, а Устинов не мог понять, чья это боль — его или Моркошкина? Теплое и влажное дупло внутри дождевика сжималось вокруг поясницы, плеч и головы, делалось всё меньше и меньше, всё больше становилось единственным местом устиновской жизни.
Час назад Белый Бор с полянами, с просеками-визирками был ему путем-дорогой в разные стороны, и та степь, которая лежала за бором, тоже не была ему заказана ничуть, а теперь только и оставалось пространства, что под старым дождевиком.
Отсюда, из этого обиталища, и нацелился он старенькой берданкой во весь остальной мир, нацелившись, уже неподвижно и тихо лежал в Моркошкиной и своей крови, не шевелился. Угадывал, есть ли кто-нибудь в лесу, кто с нетерпением ждет его смерти? Лежал и думал: «Правильно толкал меня в огонь Кудеяр, тогда и надо было сгореть! Не дожидаться, покуда тебя убьют другие…»
А кто они могут быть — те странные люди, которым нужна его смерть? И зачем она им?
Глава четырнадцатая
Женский вопрос
В тот воскресный день, когда Устинов поехал на Моркошке в лес, в Белый Бор, и в тот час, когда он уже мучился на зубьях бороны, в доме Панкратовых члены Комиссии подписывали Обращение.
Калашников, который давно и чуть ли не целиком передоверил все дела Дерябину, на этот раз, после долгого спора, настоял на своем, и подписать Обращение были приглашены Иван Иванович Саморуков и Смирновский.
Они подписались — Иван Иванович нетвердой уже рукой, неразборчиво, Смирновский — целым рядом почти прямых черточек, завершенных полукруглым росчерком. Подписавшись, Смирновский задумался, приподнял ручку пером кверху, внимательно разглядел ее и попросил дополнить Обращение еще одной фразой: «Нам угрожает не только всесибирская гражданская война, но и война между собою — жителями одной деревни, еще недавно далеко известной своею сплоченностью, единением и взаимопомощью, поэтому любой шаг прочь от этого страшного разлада должен быть нами сделан, если мы окончательно не потеряли честь и совесть!»
— Вот так! — сказал Калашников, когда дополнение Смирновского к тексту Обращения было принято. — Это и будет наш дневной, прямой и светлый ответ на ту подлую ночную записочку!
— На какую записочку? — поинтересовался Смирновский, а ему показали клочок бумажки, который прошлой ночью кто-то засунул в пробой ставни панкратовской избы, крохотный кусочек, и коряво, косо по нему написано: «Лесная Комиссия хады мы вам шпана совецкая на неделе башки посвертываем шалавы».
Смирновский потеребил себя за ус:
— Вот тебе и шаг — прочь от страшного разлада! Вот и шаг!
А Игнашка, подписавшись последним, поморгал глазками и сказал:
— Оне — умные, Родион Гаврилович! Оне с ходу во какие слова придумывають! Однем махом — и про честь, и про совесть, и про всё!
Смирновский отвернулся в сторону, Калашников и Дерябин тоже застеснялись за члена своей Комиссии, а Игнашка, должно быть заметив эту общую неловкость, но так и не поняв ее причины, вздохнул и постарался перевести разговор на другой предмет.
— Тольки бы колчаки энти проклятые не пронюхали, — сказал он с таинственностью в голосе, — не пронюхали бы наш собственный военный маневр! Который мы, лебяжинцы, сотворили на Жигулихинской дороге! Тольки бы!
Тут еще большее произошло замешательство…
В Лебяжке мужики всегда хорошо знали, о каком случае стоит говорить и вспоминать, о каком — не стоит никогда.
«Военный маневр», ни с того ни с сего вспомнившийся Игнатову, был как раз тем случаем, о котором каждый лебяжинский житель молчаливо обязался забыть навсегда.
А произошел он в августе месяце, когда Сибирское Правительство проводило мобилизацию молодых возрастов для войны с Российской Советской властью.
Многие деревни, которых это коснулось, восставали, отбивали у милиции своих новобранцев, на призывные же пункты вместо парней являлись фронтовики: «Берите нас! Вооружайте!» Но правительство фронтовиков не брало: во время Октября они повернули оружие против начальства, им нетрудно было снова повторить маневр.
И только лебяжинцы без малейшего сопротивления отдали парней в белую армию, проводили их с почетом.
Парней погнали в уезд под конвоем, словно они были арестанты, а не защитники отечества.
А за ними следом скрытно двинулся небольшой отряд лебяжинских фронтовиков — отцы мобилизованных, — и где-то за пределами своей волости, ночью, отряд этот, разогнав милицию, освободил новобранцев.
После в Лебяжку приезжали офицеры: «Где ваши парни? Кто их отбил, куда они девались?»
Парни спрятаны были надежно — в лесу, в пашенных избушках, и Саморуков Иван Иванович, помаргивая, разводил руками:
— Удивляемся бесперечь! Ни писем, ни гука от их! Куды их подевало начальство, в какую такую секретную службу?
Нынче, придя к власти, Колчак жестоко мстил селениям, которые сопротивлялись осенней мобилизации, тем неприятнее было вспоминать «маневр», но Игнашку потянуло за язык, и, негромко кашлянув в кулак, ему ответил Иван Иванович:
— Ты бы, Игнатий, — ответил он, — когда всё ишшо таскаешь на себе свою башку, то гораздо лучше позабыл бы тот случай!
— Ну, дак ить как?! — забеспокоился Игнатов. — Ить как она башка-то?! Она, Иван Иванович, што-нибудь забудет с полным удовольствием, а тут же вспомнится ей што-либо совсем другое!
— А ты ей накажи и другое тоже забыть! Когда ей охота ишшо на тулове поболтаться!
Игнашка согласно кивнул, потом ощупал себя по шее, а все присутствующие с некоторым дружелюбием поглядели друг на друга: общий секрет всегда сближает.
Тем более что секрет этот отчетливо у всех был на памяти. Не только сам по себе — он еще продолжался интересным разговором Ивана Ивановича с офицерами.
Офицеры, двое, приехав тот раз дознаваться, первым делом взяли в оборот Ивана Ивановича:
— Ты староста?
— Сами поглядите: разве могет быть староста в подобном возрасте?
— Милиционер указывает на тебя! И в волости — на тебя же! И весь народ — тоже!
— Про волость, про милицию — не скажу, господа офицеры! Оне могут в чистосердешном находиться заблуждении, а народ — тот врет, верить ему невозможно! Народу што? Ему лишь бы свалить на кого дело, лишь бы не ответствовать самому!
— Ну а есть в этом селении староста? Кто он?
— Числится-то, можно сказать, Костриков Никита по сю пору.
— Где он?
— На кладбище наш Никита Петрович. Мертвый он там.
— Почему же не было выбора другому старосте? Живому?
— Да недосуг им, живым-то. Ни выбирать, ни тем более избираться недосуг.
— Собрать сход и выбрать старосту сегодня же! Собрать народ!
— Не соберется народ, господа офицеры! Народ — я же объясняю, — он дурной. К тому же нонче страда!
— Ну раз так — назначаем тебя старостой! Точка!
— Какая могет быть на мне точка, господа офицеры? Да кто же мне будет верить-то, господа офицеры? Без выбора? И даже без демократии?!
- Месяцы слов - Вера Бурая - Поэзия / Русская классическая проза
- Два провозвестника - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Свобода выбора - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Бабе Ане - сто лет - Сергей Залыгин - Русская классическая проза
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Зеленые горы - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Три судьбы под солнцем - Сьюзен Мэллери - Русская классическая проза
- Дураков нет - Ричард Руссо - Русская классическая проза
- В Восточном экспрессе без перемен - Магнус Миллз - Русская классическая проза
- Вдоль берега Стикса - Евгений Луковцев - Героическая фантастика / Прочие приключения / Русская классическая проза