Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы прожили любовно 50 лет. Я не мог для своего личного удовольствия причинять ей боль. А когда у нас выросли дети и перестали в нас нуждаться, я звал ее в простую жизнь, где бы мы сами обслуживали себя, но она больше всякого греха боялась опрощения, не по душе, конечно, а по инстинкту. — Остановившись на минутку передохнуть, Лев Николаевич, подумавши, снова продолжал:
— Я для себя одного не ушел и нес крест. Меня здесь расценивали на рубли, говорили, что я разоряю семью, не продавая за деньги своих писаний. Правда, обо мне, как о человеке, любовно заботились, чтобы не простыл мой обед, чтобы была чистая блуза, вот эти штаны (указал он на колени), но до моей духовной жизни, кроме Саши, никому не было дела. Только Саша, — произнес он нежно, — меня понимает и не бросит одного. Я не могу видеться со своими друзьями, которых здесь не любят, и в особенности с Чертковым. Вы знаете Владимира Григорьевича? — спросил он меня. — Он все свое состояние и время тратит на распространение моих писаний. Его Софья Андреевна видеть не может и считает, что он причиной тому, что я не продаю своих писаний в угоду семье. Чтобы с ним видеться, я должен или выносить мучительные сцены и упреки жены, или обманывать ее, говоря, что я иду к другим, в то время когда я иду к нему. Мне хочется спокойно умереть. Хочется перед смертью побыть одному с самим собою и а Богом, а они меня расценивают на рубли… Уйду, уйду, — произнес он как-то глухо, почти не обращаясь ко мне… — Вы меня простите за слабость, я вам по-стариковски разболтался, но мне так хотелось, чтобы вы меня поняли душой и не думали бы обо мне дурно. Еще два слова. Я вам сказал, что я теперь свободен, и я не шучу, как вы думаете. Мы, наверное, скоро увидимся… у вас, у вас, в вашей хате, добавил он поспешно, заметивши мое недоумение. — Я и впрямь отошел от семьи, только без приговора, как у вас, — пошутил он и тут. — Для себя одного я этого не мог бы сделать, а теперь я увидел, что и для семейных без меня будет лучше, меньше из-за меня спору и греха будет.
Прощаясь со мной, Лев Николаевич снова повторил:
— Мы скоро увидимся, может быть, даже раньше, чем думаю сам.
Отойдя на несколько шагов, он опять приостановился и вернувшись сказал:
— Я потому все это вам сказал, что убежден, что вы поймаете меня, разделяете мысли и вполне мне сочувствуете.
Мы расстались навсегда.
Почти всю ночь я не мог заснуть от охвативших меня волнений. Мне было стыдно, что я как бы заставил его исповедоваться перед собою, и в то же время радостно, что он, как человек, забывая наши различия, не скрывал от меня своих слабостей и горестей души, за что я и всегда любил его и привязался к нему душой. Никто так просто по-деревенски не разговаривал с ним и не стеснялся в разговорах от социальных различий.
Милый и дорогой дедушка, разве я мог думать в эту минуту, что ты живешь последние дни и в этом доме и в этой жизни?..
Вернувшись домой, через три дня, 26 октября, я получил неожиданно от него письмо, писанное им 24-го, 1910 г.:
«В связи с тем, что я говорил вам перед вашим уходом, — говорилось в письме, — обращаюсь к вам еще со следующею просьбой, если бы действительно случилось то, чтобы я приехал к вам, то не могли бы вы найти мне у вас в деревне — хотя бы самую маленькую, но отдельную и теплую комнату (хату), так что вас с семьей я бы стеснял самое короткое время. Еще сообщаю вам то, что если бы мне пришлось телеграфировать вам, то я телеграфировал бы вам не от своего имени, а от Н. Николаева. Буду ждать вашего ответа. Дружески жму руку. Лев Толстой». В конце еще приписка: «Имейте в виду, что это должно быть известно только вам одним. Л. Т.».
Я не прощаю себе той медленности, которую я допустил с ответом ему на это письмо, которого, как оказалось после, Лев Николаевич ждал двое суток и только после этого, решивши, что ехать ко мне нельзя, я не отвечаю, взял направление на юг, к жившим там знакомым, а мой ответ он получил уже больным на станции Астапово. Кто знает, может быть, от этого его жизнь протянулась бы еще несколько лет, так как двухчасовой переезд до нашей станции от Ясной Поляны не повредил бы ему, тем более что и просимая изба, теплая и чистая, стояла пустой и точно ждала к себе жильцов. Да и в моей хате была маленький удобная комната, где он мог бы приютиться на время никем не замеченный.
Я никогда не прощу себе этой оплошности! Но как, однако, это вышло?
Получивши это письмо, я не бросился исполнять его просьбу тотчас же, как бы следовало, а целые сутки обдумывал, как бы мне лучше отговорить его от намерении навсегда оставить Ясную Поляну. Я видел его на этот раз очень дряхлым и совсем беспомощным, как он и сам говорил о себе, и сознавал, что перемена во внешней обстановке его жизни убьет его сразу и жертва эта будет ни на что и никому не нужна. В этом духе я и ответил ему уже 27-го в тот самый вечер, когда он тайно от домашних собирал вещи и готовился уйти и из дому и из мира житейского. К тому же я и не понимал, что у него так остро стоял этот уход, что непременно надо было поторопиться. А отговаривать его от такого рискованного «ухода» я имел свое право, так как для себя, для крестьян не считал нужным требовать от него подвига, как того хотела прегрешная мещанская интеллигенция, так как помимо всяких соображений о высоком подвиге ухода из мира житейского из мира всякой суеты, обманов и насилий, над ним лежала не менее великая обязанность семьянина, народившего большую семью, бежать от которой без ее согласия он так-же не имел нравственного права, тем более что и окружавший его вплотную крестьянский народ нуждался больше от него в подвиге семейном, а не иноческом.
Жизнь крестьянская бедна, темна, убога, но если в ней лад, то не нужен и клад, и этим миром и согласием в ней скрашиваются все ее отрицательные стороны. И Лев Николаевич об этом хорошо знал. Знал и народ о том, как его в семье изводят и обижают, считая за блаженного дурачка, не идущего на поводу у жены, как, он видел, поступают все другие господа. И то, что Лев Николаевич все терпеливо сносил и не бежал, не ругался, не дрался, как это бывает почти в каждой крестьянской семье, а зачастую и у господ, это его смирение служило им очень хорошим примером для установления такого же миролюбия в своих семьях. И высказанная им мысль о том, что для своего личного спокойствия он не мог уйти раньше и что он только теперь, когда он увидел, что и для семейных будет лучше, он наконец уходит, — по-моему, не совсем точна. Скорее, она была для него только внешней формулировкой принятого решения, которую так просто было понять и всякому постороннему человеку. На деле же он не уходил не столько из нежелания обидеть семью, а гораздо больше и из того, чтобы не обидеть народ, не дать ему такого наглядного повода к осуждению его поступка. Мне он в разное время, по крайней мере, говорил об этом два раза. Говорил прямо, что он знает, что народ не одобрит его бегства из семьи и дома. Конечно, для либеральничающей интеллигенции 1900-х гг., жившей мысленно, в отвлеченных идеях, его уход был нужен как завершение его подвига самосовершенствования, как жертва за грехи ее праздной и сытой жизни, как наглядный показ порывания с нею во имя опрощения и более праведной жизни. Для народа же показа этой праведной жизни было не нужно — она у него и без того праведная, — а нужен был гораздо больший образец великого терпения и смирения, в котором он при всей своей темноте и ограниченности не мог бы видеть ничего худого и отрицательного. В монархической и в крайне левой печати мне много раз приходилось читать в то время беззастенчивое глумление над жизнью Льва Николаевича. Не зная ничего верного, и те и другие чернили его грязной клеветой: одни как отщепенца от их класса и вредного еретика, а другие как юродствующего интеллигента, поймавшего себя в греховной жизни барина, помещика. Клевета эта иногда подкреплялась ссылкой на разговоры с окружающими Льва Николаевича крестьянами, за которых он будто бы не заступался, когда их управляющий или Софья Андреевна преследовали за порубки леса, за неуплату аренды, за хищения в саду и т. д. И чем это дальше относилось по времени, тем более было таких ссылок на крестьян. А такие случаи были, не могли не быть после того, как Лев Николаевич еще с 1880 гг. отказался формально от владения имением, управлять которым, как законные наследники, стали его жена и некоторые дети, которые не только не разделяли его взглядов и не думали идти к опрощению и самосовершенствованию, наоборот пользовались, как и все помещики, наемным трудом, дорожили графским титулом и изо всех сил старались поддерживать свое привилегированное положение, при котором они, разумеется, не могли сквозь пальцы смотреть на расхищение крестьянами своего имущества и, конечно, при поимках преследовали их. И Льву Николаевичу, становившемуся между двух огней, не всегда удавалось защитить крестьян и вовремя ликвидировать такие преследования. Иногда он подолгу отсутствовал, иногда просто не знал о случившемся, иногда не уступала жена и не прекращала формально дела. Конечно, вдов и сирот не преследовала и Софья Андреевна, не преследовала и хороших, трезвых и старательных крестьян, потому что такие и не нуждались и не занимались мелким воровством и хищениями. Преследовались лишь неудачники и пьяницы, которые за рублевый штраф или даже за вызов к земскому на суд поднимали крик на всю губернию и винили во всем почему-то Льва Николаевича. Такими случаями и пользовались и левые и правые газеты, чтобы чернить и осуждать Льва Николаевича как барина и помещика, искусно не касаясь сущности вопроса. Лев Николаевич знал об этом и всегда страшно мучился оттого, что не всегда мог предупреждать такие конфликты, и ему было больно, что какой-нибудь самый последний мужик, вор и пьяница, мог делать для печати его характеристику, а он был совершенно бессилен и не мог разоблачить клевету и оправдываться. Но чем ближе по времени к его последним годам, тем реже и реже были такие случаи, тем ближе и яснее его понимали крестьяне и тем больше он дорожил их мнением и любовью, и тем больнее было ему обидеть их своим уходом из семьи и дому, зная, что они не оправдают такого ухода. А уйди бы он 10–20 лет назад, он, конечно, сильно повредил бы себе в их мнении, так как само крестьянство в то время под пропагандой духовенства и полиции слишком по-разному еще относилось к нему и не вполне понимало и разбиралось в его жизни и учении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Великий Ганди. Праведник власти - Александр Владимирский - Биографии и Мемуары
- Конец Грегори Корсо (Судьба поэта в Америке) - Мэлор Стуруа - Биографии и Мемуары
- Из пережитого в чужих краях. Воспоминания и думы бывшего эмигранта - Борис Николаевич Александровский - Биографии и Мемуары
- Фрегат «Паллада» - Гончаров Александрович - Биографии и Мемуары
- Великие Борджиа. Гении зла - Борис Тененбаум - Биографии и Мемуары
- История Жака Казановы де Сейнгальт. Том 11 - Джованни Казанова - Биографии и Мемуары
- Фаина Раневская. Смех сквозь слезы - Фаина Раневская - Биографии и Мемуары
- Семь возрастов смерти. Путешествие судмедэксперта по жизни - Ричард Шеперд - Биографии и Мемуары / Здоровье / Медицина
- Власть Путина. Зачем Европе Россия? - Хуберт Зайпель - Биографии и Мемуары / Прочая документальная литература / Политика / Публицистика
- Николай Новиков. Его жизнь и общественная деятельность - Софья Усова - Биографии и Мемуары