Рейтинговые книги
Читем онлайн Курсив мой - Нина Берберова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 183

Милюков сказал ему однажды (когда он краткое время пытался работать в его газете "Последние новости"), что он газете совершенно не нужен. А в это время в России один из столпов журнала "На (литературном) посту" писал о нем так:

"Один из типичных буржуазных упадочников, Владислав Ходасевич, так описывает свое впечатление от собственного отражения в вагонном стекле:

... проникая в жизнь чужую,

Вдруг с отвращеньем узнаю

Отрубленную, неживую,

Ночную голову мою.

Не знаю, быть может, В.Ходасевич индивидуально совершил ошибку, быть может, он, как человек, обладает весьма привлекательной и даже обаятельной внешностью, но социально он оказался безусловно прав. Он верно различил в зеркале черты современной литературы своего класса. Современная буржуазная литература, взглянув в зеркало, действительно может увидеть лишь "отрубленную неживую ночную голову".

После этого критик переходил к подобной же критике Сологуба, Мандельштама и Пастернака. Дальше следовало:

"С культивированием Ходасевичей и прочих нытиков мистицизма и реставрации пора покончить".

В другой раз, "покончив" с Эренбургом, критик переходил к Ходасевичу:

"Оставим Эренбурга и остановимся на его соседе по журналу ["Красная новь"]. Слушайте:

Под ногами скользь и хруст...

[приводится все стихотворение].

Разумеется, "никто не объяснит", почему на "склоне лет" Ходасевичу хочется "коченеть" и выкидывать другие чудачества. И точно так же никто не объяснит, каким образом эги стихи попали не на страницы каких-нибудь эмигрантских "Сполохов", а на столбцы "Красной нови"

И дальше:

"Явно буржуазная литература, начиная с эмигрантских погромныx писателей, типа Гиппиус и Буниных, и кончая внутрироссийскими мистиками и индивидуалистами, типа Ахматовых и Ходасевичей, организует психику читателя в сторону поповско-феодально-буржуазной реставрации..."

В последние годы (пятидесятые и шестидесятые) принято писать в СССР, что эмигранты "боялись" народа, что они "испугались" народа, что они дрожали при мысли о революционном народе. Я не думаю, чтобы Бунин, Зайцев, Цветаева, Ремизов, Ходасевич боялись народа. Но они, конечно, боялись литературных чиновников - и не зря: эти чиновники-критики, завладев-шие постепенно "Красной новью", обосновавшиеся в журнале "На посту", способствовали закрытию "Лефа", довели до каторги и смерти Пильняка, уничтожили Воронского, погубили Мандельштама, Клюева, Бабеля и других, но и сами погибли тоже. Их-то уж никто не реабили-тирует, надо надеяться. Среди них был тот человек, который первым сказал о необходимости снижения культуры в массовом масштабе, то есть об уничтожении интеллигенции, и еще другой - грозивший пулей последним символистам и акмеистам. Хочется верить, что они не оставили потомства.

Все это было тяжело потому, что отрезало путь в Россию, а слова Милюкова звучали угрозой, потому что надо было платить за комнату в Притти-отеле, а я - ни заметками, ни стихами, ни первыми рассказами, ни крестиками не могла дотянуть до такой суммы.

Потом я низала бусы. Много нас тогда низало бусы. Даже Эльза Триоле (сестра Л.Ю.Брик, жившая в те годы в отеле на улице Кампань-Премьер, очень похожем на наш Притги-отель) низала бусы. Это, пожалуй, было несколько выгодней, чем вышивать крестом. Три раза я снималась статисткой на киносъемках. Деньги мне заплатили с трудом и в четвертый раз не пригласили. И подошла осень, и к рождеству я надписала 1000 открыток с изображением Вифлиемской звезды. Я надписала тысячу раз "Oh, mon doux Jesus!", за что получила 10 франков: три обеда, или одна пара туфель, или четыре книжки в изжaтельстве Галлимара.

В "Днях", пока они существовали (до осени 1926 года), Ходасевич вместе с Алдановым был редактором литературного отдела, и несколько месяцев у него была регулярная работа. Мы нашли квартиру, далеко от тех мест, где жили все: около площади Дюмениль. Мы купили два дивана, то есть два матраса на ножках, хотя к ним полагалось купить и надматрасники, но эти надматрасники были куплены только через три года. В нашем тогдашнем понимании это называлось "рассрочкой платежа". У меня было два платья (с чужого плеча). У нас была кастрюля. В маленькой кухне я стирала и развешивала наши четыре простыни. Смены постельного белья не было.

Вокруг нас шумел, цвел, безумствовал послевоенный Париж, "грохочущие" двадцатые годы, вошедшие в историю западного мира как "морепоколенная" эпоха. Послевоенное поколение буйствовало. Старое доживало. Я видела собственными глазами и Клода Фаррера, и Поля Бурже, и Анри де Ренье, и невероятным может показаться теперь, что они еще существовали, когда во всей своей славе ломились в жизнь Жид, Пруст, Валери, не говоря уже о Бретоне и Тзара.

И на верхах правительства было то же: ушел древний Клемансо, пришел древний Пуанкаре, и Барту, и Бриан - все были люди начала нашего века, которые, вероятно, хотели охранить Францию от этого века; и в Академии, и в университетах было то же, и чем прочнее сидели в своих регалиях и мундирах, шитых золотом, бородатые сверстники Деруледа, тем отчаяннее боролись два следующих за ними поколения за восьмичасовой рабочий день, за свободные школы, за кубизм, дадаизм, антиакадемизм, за Брака и Пикассо, балеты Дягилева, за сюрреалистов, за "исповедь" против "романа", за новый театр и музыку Стравинского.

Париж - не город, Париж - образ, знак, символ Франции, ее сегодня и ее вчера, образ ее истории, ее географии и ее скрытой сути. Этот город насыщен смыслом больше, чем Лондон, Мадрид, Стокгольм и Москва, почти так же, как Петербург, Нью-Йорк и Рим. Он сквозит этими значениями, он многосмыслен, он многозначен, он говорит о будущем, о прошлом, он перегру-жен обертонами настоящего, тяжелой, богатой, густой аурой сегодняшнего дня. В нем нельзя жить, как будто его нет, законопатиться от него, запереться - он все равно войдет в дом, в комнату, в нас самих, станет менять нас, заставит нас вырасти, состарит нас, искалечит или вознесет, может быть - убьет.

Он есть, он постоянен и вечен, он вокруг нас, живущих в нем, и он в нас. Любим мы его или ненавидим, мы его не можем избежать. Он - круг ассоциаций, в котором человек существует, будучи сам - кругом ассоциаций. Раз попав в него и выйдя - мы уже не те, что были: он поглотил нас, мы поглотили его, вопрос был не в том, хотели мы этого или не хотели: мы съели друг друга. Он бежит у нас в крови.

Крошечная улочка, где летом на мостовой играют дети и ночью, в дешевых отелях (и в нашем тоже), комнаты сдаются по часам, где на одном конце почтовое отделение, а на другом - турецкие бани, в тесной комнате, жаркой летом, холодной зимой, под звуки гремящего до поздней ночи радио соседей, мы живем, пока не находим наконец квартиру. И от счастья, что у нас есть жилище, что мы можем запереть дверь, спустить шторы и быть одни, мы в первые дни ходим, как шалые. На улице Ламбларди мы находим наш первый "дом". Как муравей, я волочу в него то стол, то книжную полку; надматрасников нет, но есть уже утюг, есть два стула, сково-родка и метла. По воскресеньям во двор приходит шарманщик, и я бросаю ему су. У нас есть теперь три вилки, и когда Вейдле приходит, мы втроем обедаем. Ощущения времени нет. Все - неизменно. Все кругом существовало и будет существовать. Перемен не предвидится. Здесь мы живем теперь и во веки веков будем жить. Измениться ничего не может, - как не может измениться клеймо на наших паспортах.

1 ... 72 73 74 75 76 77 78 79 80 ... 183
На этой странице вы можете бесплатно читать книгу Курсив мой - Нина Берберова бесплатно.
Похожие на Курсив мой - Нина Берберова книги

Оставить комментарий