Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг мне открывается какая-то прямая, очевидно, простейшая истина, великий смысл оглушающей, загадочной близости между мужчиной и женщиной. Эта близость- бессмертие. Единственный и верный путь к нему. Страх исчезает. Частичка меня ушла к Антонине, и там, в тепле ее тела, в таинственной темноте, она начнет самостоятельную, оторванную от меня, свою жизнь, не связанную со мной, а потом и с Антониной, и, что бы ни случилось с нами, эта частица будет существовать, займет свое место в мире, и она всегда будет немножко ею и немножко мной. Какое простое и наивное открытие. До глупости простое. Но каждый должен сделать его сам. Книжные разъяснения, уроки биологии и рассказы других здесь не помогут. Надо самому через самые простые истины вдруг почувствовать мудрое устройство жизни. Тут, как от случайно упавшего в саду яблока, открываются сложнейшие законы тяготения.
Она лежит рядом со мной — теплая, дышащая, живое существо, чудо, женщина. Жена. Странное короткое слово, но, кажется, сто лет ломай голову, не придумаешь слова точнее, лучше, прекраснее. И прочнее.
— Антоша — шепчу я, вкладывая в это имя тысячи слов, что теснятся во мне, толкаются и давят друг друга. — Жена…
Время летит мимо нас с неистовой скоростью. Оно невидимо, как воздух, но, мне кажется, я слышу в ушах его свист.
— Пора, мне пора!
* * *…Уже темны окна. Где-то ржет конь.
— Ты не забудь, что Глумский очень хорошо к тебе относится… как к дочери! — говорю я.
Она протягивает мне узелок со снеданком. Я же сам сказал, что дорога будет долгой. Я укладываю узелок в сидор, к патронам. Две лямки привычно ложатся на шинель, на плечи, где сохранились петельки от погон и потемневшие, давно не чищенные пуговки со звездочками.
— Нет-нет, не иди со мной. Пожалуйста, не иди!
Лицо Антонины вдруг искажается, как у человека, силящегося сделать глоток воздуха в минуту удушья. Ей с трудом даются слова, будто она заново учится говорить:
— Я… буду… ждать…
Ухожу не оборачиваясь. В какой-то книжке, помнится, прочитал, что именно так уходят настоящие мужчины: они мучаются, заходятся от тоски, но не оборачиваются, ступают ровно и жестко.
Но, отойдя от хаты немного, останавливаюсь и поворачиваюсь. Ну их к дьяволу, книжки! Мало ли кто как уходит в книжках! А мы с ней — живые, такие, как есть, нечего нам себя придумывать.
Антонина замерла у тына, прямая, высокая, она стоит под дождем, и голова ее желтеет в сумерках, как августовский подсолнух.
Когда я вбегаю в хату, Серафима поспешно вскакивает и начинает греметь всеми сковородками и горшками так, словно хочет развалить нашу и без того хилую печь. Она делает вид, что все время хлопотала по хозяйству и никакие мои набеги не оторвут ее от этого занятия.
Но печь-то, я вижу, холодная.
— Серафима, вы простите…
— Чего прощать-то? Что ты, Каин, что ль, какой? Или, может, я идол бесчувственный, не понимаю? Нет людей на свете, которые б не были молодые. Старый вол тоже безрогим бычком гулял.
Она говорит отворачивая лицо.
— Серафима, что вам из Ожина привезти?
Тон у меня такой бодрый, что самому противно. Пока Серафима обдумывает ответ, я достаю из тумбочки заветную коробку спичек и два индпакета, которые подарила мне в госпитале медсестра. Что можно подарить солдатику, которому, может, еще предстоит воевать? Кто был на передовой, тот знает цену индпакету. Спички — за пазуху, индпакеты — в сидор.
— Если б ты товарища Гупана привез в мешке, вот спасибочко, — отвечает Серафима. — Я б ему, ироду, все бока цепом поотбивала. Из-за него все ночи глаз не смыкаю. К чему такое расстройство нервенной системы на старости лет?
— Я думал, ты уже привыкла.
— Как же, привыкнешь! Только и делов, что молчишь, как будто мышью подавилась.
— Серафима, неню!
— Иди, иди!
— Ну, ты уж слишком его не жалей, — говорит Глумский и вытирает мокрый круп Справного ладонью. Приглаженная шерсть блестит как лаковая. Справный, косясь, переступает подо мной с ноги на ногу, идет боком, ему не терпится. Ты, если нужно, гони, — продолжает Глумский. — Он выдюжит. Крепких кровей!
Жеребец, изогнув шею, тянется к председателю мягкими розовыми губами, тычется в ладонь. На ладони — корка черного хлеба. Нет в селе сахара. Дети забыли, как он выглядит. Никто не скажет в Глухарах: белый как сахар. Скажет: белый как мел. Мела у нас достаточно.
— В Ожине на чужие руки не оставляй.
Справный быстро сжевывает корку. При нашей бедности и черняшка лакомство. Председатель, вздыхая, смотрит на жеребца. Мысленно прощается, что ли? Да, дорога у нас будет с фейерверком, с треском… Если Горелый догадается выставить засаду.
А он, жеребец, как будто предчувствуя опасный путь, волнуется, шумно тянет воздух ноздрями, лоснящаяся шерсть его мелко вздрагивает, словно от озноба. Глумский между тем деловито вставляет ему в пасть, оттянув нежные губы, удила. Железо звякает о снежную кость, Справный дергается, ему не нравится металл, но председатель, успокаивающе ворча, застегивает удила кляпышком.
— Хорош!
Жеребец резко вздергивает кверху длинную сухую морду, словно бы для поклона. Глумский смеется. Кажется, первый раз слышу, как он смеется; получается это у него неловко, неумело, смех напоминает кашель. Но Справному, в отличие от глухарчан, смех этот знаком, он как бы в ответ толкает Глумского мордой в плечо, пофыркивает. На какую-то секунду небритая щека председателя прижимается к атласно блестящей скуле жеребца.
— Да, определенно признает, — сипло говорит Глумский и отстраняется. — Мы ведь казацкого роду, — поясняет он мне смущенно. — Лошадники.
Справный косит на нас длинным, в остром разрезе век глазом. Оглавль, уходящий под коротко остриженную челку на лбу, нащечные ремни, нахрапок — вся уздечка плотно сидит на красивой, отточенной морде жеребца.
— В Ожине на чужие руки не оставляй, — повторяет председатель. — Уведут!
— Ладно.
— Уж если приспичит, ты ему дай плеткой по животу, — Глумский протягивает короткий хлыст. — Ну уж только держись! Озвереет!
Забираюсь в седло. Справный ходит подо мной из стороны в сторону. Небо еще чуть высветляется каким-то дальним заоблачным светом, но в лесу, наверно, совсем уже темно.
— Ну как, что Антонина? — спрашивает председатель.
— Если что, она будет жить у себя, — отвечаю я. — И все.
Я не хочу сейчас говорить о ней. Перед моими глазами еще светится подсолнуховая желтизна. Если я буду все время вспоминать о ней, я начну бояться.
— Ну давай, задуй тебя ветер. Время!
Только что Гнат принес записку для Варвары. Всего три слова: «Жди. Буду. Ясенек». Многозначительность Горелого нам понятна. «Ясенек» расспросил Сагайдачного. Теперь он твердо, без всяких колебаний, намерен захватить два бумажных мешка, по миллиону в каждом, уничтожить при этом «ястребков» и победителем заехать в Глухары; попрощаться, навести порядок.
Глава шестая
1
До леса я разрешаю Справному пройти легкой рысью. Пусть разогреется. Тяжелый сидор чувствительно постукивает по спине. В нем как-никак полторы сотни патронов.
Коленями я ощущаю, как мерно и ровно раздуваются бока жеребца. Я надвигаю глубоко на лоб фуражку и спускаю околышный ремешок на подбородок.
Дорога уже не видна, остается только довериться Справному, его чутью. Он молниеносно выбрасывает каждое из своих четырех подкованных копыт, определяя наперед, где оно опустится. В его узкой длинной голове спрятан хитрейший арифмометр.
Дождь летит в лицо, холодит щеки, ветер ровно гудит в дырчатом кожухе пулемета. В темноте только запахи, которыми густо насыщен влажный воздух, подсказывают, где я проезжаю. Вот тяжелый и гнилостный запах вянущей картофельной ботвы сменяется горькими ароматами жнивья. Въехали в яровой клин. Дальше — луг с высокой отавой, от него веет свежестью яснотки, синюхи, ромашки, отцветающей таволги. Лес надвигается неясной громадой. Еще за сто метров он предупреждает о себе запахами папоротника, крапивы и хвои с примесью грибного настоя.
Справный влетает в лес, как в глухую ночь. Ничего не видать, даже ушей жеребца, лишь ощущается давление двух стен из деревьев, близко подступивших к дороге. Стук копыт эхом гуляет справа налево и слева направо. Гулко в лесу. Наверно, за километр слышен конский топот.
Дорога входит в мелкий сосновый «предбанник», это я чувствую по тому, что над головой слегка светлеет и волна хвойного тепла выплескивается на нас со Справным. Он даже в дождь хранит тепло, наш знаменитый «предбанник».
Десять дней назад я лежал в этом соснячке, глядя в небо и наслаждаясь покоем и тишиной. Здесь пробежала, едва касаясь копытами земли, тонконогая легкая косуля, и ее, как ножом, прирезали короткой и точной очередью из шмайсера. С этого все и началось. Всего лишь десять дней тому!
- Нагрудный знак «OST» (сборник) - Виталий Сёмин - Советская классическая проза
- Джек Восьмеркин американец - Николай Смирнов - Советская классическая проза
- Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света. - Иван Шевцов - Советская классическая проза
- Красные и белые. На краю океана - Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов - Историческая проза / Советская классическая проза
- Неспетая песня - Борис Смирнов - Советская классическая проза
- Земля зеленая - Андрей Упит - Советская классическая проза
- Перехватчики - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Во имя отца и сына - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Записки народного судьи Семена Бузыкина - Виктор Курочкин - Советская классическая проза