Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я, если честно, предпочел бы эти уши отпустить. — Камлаев невесело хмыкнул. — А потому что дальше что? Когда все разнородные пласты утратят собственную знаковость, они уже не смогут противоборствовать друг с другом. Когда все равнодопустимо и почвы для конфликта нет, откуда взяться молнии, ничтожной вот хотя бы искре? Что мы имеем? Свальный грех обесцененных техник и обесцененных верований, за ними стоящих, — такая абсолютно гладкая поверхность, плоскость, да, как этот стол, и что-то манной кашей по нему размазано… вот вертикали нет, вот этого не существует больше измерения.
— Слышь ты, чушка, — тут рявкнул на Камлаева скотина за соседним столиком, — ты че тут закурил? Не в курсе — не положено?
— Положено, где мной наложено, — автоматически оскалился Камлаев.
— Ты че сказал, петух? — Бычара шаркнул столиком, полез, готовый наскочить, другие трое тоже напряглись, готовые швырнуть себя на видового своего врага… пожалуй, слишком трезвые, — мелькнуло у него в башке разрядом, — сейчас развяжут драку, набегут менты, утянут в отделение, снимут с поезда… такое может быть, бывало, провокация. Им надо там, в конторе, план по пресечению выполнять музыкальных бесчинств. — Туши, пока не схлопотал.
«Начинается посадка на поезд номер тридцать три, Москва — Горький, отправление в семнадцать часов…»; зал филармонии на две тыщи мест, приличная акустика и, главное, машины профессионально чистой звукозаписи — вот это все сейчас отрубят одним ударом с молодецким кхыканьем.
— Хорэ, хорэ, мужик, не выступай. — Раевский повернулся пружинисто к быку, выбрасывая руку, останавливая. — Язык попридержи. Потушим мы, потушим… словами вот только такими бросаться не надо. Вот че ты — драки ищешь? Мы едем, вы едете, все!..
Камлаев ткнул горящей сигаретой в фольгу… да нет, ведь разрешили, специально разрешили Горький под премьеру Второй камлаевской симфонии, подальше от столиц, пусть будет крупный областной, ну, так, для соблюдения приличий, для демонстрации цивилизованному миру: «смотрите, мы не запрещаем», «смотрите, вот она, пожалуйста, свобода» — пускай в глуши недосягаемой для слуха балованной, все понимающей столичной публики, над волжскими просторами, над пустошью провоет и уйдет в необитаемую землю. Все, паранойя у него развилась, шпионы вон вокруг уже мерещатся — как хочется тебе однако, Эдисоний, прозвучать, участок застолбить, золоторудное месторождение новое, воображаемое пусть и Эльдорадо… ой, любишь ты себя, ой, любишь, скот.
Убрав недопитый туркменский коньяк, порасхватав портфели, сумки, двинулись на выход; на Эдисона вдруг нашла мучительная внутренняя оторопь — как будто сократился мир, как будто кончились вдруг батарейки в кромешной подземельной тьме и надо мыкаться по тесным лазам в поисках глотка просторной чуткой легкости… почувствовал себя безногим, связанным, котомкой, скаткой на багажной полке.
Раевский ткнул тугие неподатливые створки, впуская рваное шипение, шорохи и лязги зеленочных локомотивов с железными привинченными номерами и выпуклыми звездами страны на закопченных рылах; сдавило перепонки несметноногой шаркающей осыпью и понесло под перепончатым вокзальным потолком к перрону; к себе не относясь, собой не помыкая, не вставленный, не заключенный будто в промысел, лишь галькой, тягучим вязким бетоном в барабане Камлаев влекся ко второй платформе третьего пути, его замешивало, втягивало, а на означенной платформе стояли люди, густо, почти не видно свободного клочка асфальта, сплошная килька в бочке, черная икра с кричащими «возьми нас, поведи» влюбленными глазами. Куда они? Кто? Зачем их собрали?
«Ух, ё! — Боровский потрясенно сбился с шага. — Да это же все наша клиентура!» И верно — мрак, ни одного случайного тут человека не было, грузившегося в поезд: вельвет и замша «артистических», «свободных» пиджаков, фуляры, палантины, шейные платки, брусничные и траурные бабочки, джинса молодняка, эйнштейновские облака волос и вороные патлы Паганини, один чудовищнее другого толкачи вместительных высоколобых бошек, отточенные чтением источников, трактатов, партитур, удлиненные профили, горбатые, орлиные, как будто с дантовского бюста сколупнутые шнобели и сильные задумчивые взоры над джунглями бород, под стеклами очков — спасательных кругов, биноклей, телескопов…
растроганный Рождественский в обнимку с опальным Ростроповичем — «мы вас зовем свободным радикалом, Эдичка», — сосредоточенные словно перед прыжком с пятиметровой вышки девушки, которым «должны» нравиться Феллини и Тарковский… вот где бы тот жлобяра из буфета взвыл, впервые оказавшись в страшном меньшинстве, последним слышащим в стране глухонемых.
В башке качнулась мутная, тяжелая, грохочущая злоба на самого себя, на «этих всех», которые пришли и едут слушать о собственных переживаниях, о том, как выжить в этом мире, не погибнуть в коллективизме, грубо ранящем их нежные заячьи души, о музыке как внутренней мечте… о противостоянии ею, внутренней мечтой, бесчеловечному порядку… и сам он, тварь, такой же… не нежный, нет, не заяц, но, в сущности, такой же раб, живущий у кормушки собственного представления о реальности; как раз вот композиторская воля, мятежная отвага в обращении со звуком и отделяла будто от реальности, в которой он и мог, и должен был свободно пребывать.
Это как на войне, о которой обмолвками вспоминает отец: твой внешний враг неуследимо, медленно и иногда необратимо превращается во внутреннего, позабываешь pro et contra ты стоял и обращаешь кластеры «катюш» против того, кого был должен защищать; и в русских деревнях, и там, под пламенеющей готикой прусских шпилей, отец все время находил одно — человечье дерьмо в завоеванном доме, неважно, выстывшем ли, брошенном, разрушенном или в жилом… и русскому, и немцу равно была охота навалить в каждом углу, неудержимо будто бы людей тянуло испражняться на то, что до войны им было дороже всего, — на то, что осталось от горячо протопленного, обжитого, добротно сработанного домашнего космоса.
Вот так и с ним, Камлаевым: его идея истребительной войны со старой, выстывшей гармонией, отошедшей во всеобщее пользование, как будто отделилась от него и превратилась в данность внеположную, которая его, Камлаева, втянула и, превращая, превратив в себя, бараном, пассажиром повлекла к откосу — к упокоению в собственном ничтожестве.
Вся музыкальная история, в которой он участвовал, которую творил, — прогресс — вот было слово! — представилась ему с несносной ясностью вот этим композиторским, набитом до отказа высокообразованной публикой, поездом, во весь опор пошедшим раскраивать пространство, лететь в танцующих полотнищах бурана, стенать и скрежетать, визжать и содрогаться по указаниям в оригинальной человечьей партитуре, и только в этом заключался смысл — в безостановочном движении, в переживании и изживании очередного нового, ни разу не звучавшего и умиравшего, как только прозвучит.
5
— И это был тот самый «композиторский» поезд? Сейчас такое и представить невозможно.
— Ну да, совершенно кошмарное зрелище.
— Отчего же кошмарное?
— А мне тогда впервые стало страшно. Ну вот при виде этого всего, ну, там все радовались, да, летели к новым горизонтам. Я вдруг спросил себя: ну а куда мы, мать твою, все едем? Мне чуть не десять лет понадобилось, чтобы понять единственную вещь, элементарную, которая вот с самого начала представлялась очевидной, к примеру, моему «наивному», неискушенному отцу… ну, то есть он к музыке, конечно, никакого отношения не имел. Ну, у меня в то время вышла первая пластинка… на вражьих голосах… мне как-то ее переправили. И вот отец из вежливости слушал и говорит такой: «Ну что тебе сказать? Ты так подходишь к звуку, как если бы мне нужно было вырезать вестибулярную шванному в трех миллиметрах от улитки, да, и я решил бы делать это через жопу». И знаешь, это было, пожалуй, наиболее точное определение авангарда, которое я слышал в своей жизни. Причем тут важно что в реакции отца… ну, он же фронтовик был, да… врачом военным, полевым хирургом, который видел все вот это мясо… и в общем, тоже довелось ему поползать по севастопольским вот этим катакомбам… то есть подземельная вот эта жизнь на протяжении многих месяцев… ну, то есть страшно, да. И он, отец, и все такие люди, они не принимали от искусства, от музыки упрямо ничего, помимо благолепия, грубо говоря. Сейчас я попытаюсь объяснить. Понимаешь, когда ты полежишь под трупным спудом, когда ты выползешь из-под земли живым и как бы позабывшим разницу между «живой» и «взорван», в тебе в каком-то смысле уже не остается ничего, кроме инстинкта благодарности, уже неистребимого. Ты вышел вот из этого всего и видишь что-нибудь простое, да… ну, бабочку там на снарядном ящике… ну нам-то что?.. ну, бабочка, и все тут. А вот для них-то нет, вот для отца-то нет… для них это чудо — что небо синее, а трава зеленая. Что можно хлеб жрать — это чудо, любить жену, рожать детей. Они же после той войны как будто только родились, как будто воскресли. И это ощущение дарованности жизни в отце уже никто не мог сломать до самого конца. А там, где дар, там и дарящий, — простая логика, до Бога — хотя бы в качестве гипотезы — уже недалеко. И это же не значит, что он готов был жрать все, что ему ни вывалят в кормушку, — все эти «Ангарстрои», эти песенки, что жить становится все лучше, веселей. Нет, он вполне готов был к восприятию, как говорится, на серьезном уровне… ну, то есть можно музыку, конечно, воспринимать и непосредственно… без переводчика на внутренний язык, ведь это бред, что невозможно без специальной подготовки… ведь музыка — уже готовый смысл, который поступает в сознание воздухом, водой и замещает человеку плоть вот чистой радостью или, напротив, чистым отвращением… простые горожане, они вот просто приходили в церковь и там их Бах уничтожал, или там строгие полифонисты давали ощущение вышней бездны, вот этого живого тварного многообразия, дыхания всей прорвы звезд, которая простерлась неодолимой глубиной по куполу… это была такая лестница на небо, что прихожане попросту валились в обморок от примитивной дублировки хорала в квинту, да. Ну то есть, понимаешь, вот это чувство благодарности, оно важнейшее… на самом деле все, что делается нами в музыке… ну, по большому счету, — это благодарность.
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Ноги - Сергей Самсонов - Современная проза
- Маленькая принцесса (пятая скрижаль завета) - Анхель де Куатьэ - Современная проза
- Акции небесного электричества - Елена Нестерина - Современная проза
- Сын вождя - Юлия Вознесенская - Современная проза
- Простри руце Твои.. - Ирина Лобановская - Современная проза
- Хранитель времени - Митч Элбом - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Выбор оружия - Александр Проханов - Современная проза
- Антиутопия (сборник) - Владимир Маканин - Современная проза