Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тюрьма была набита красными, и среди них попались такие, что сумели найти ко мне подход. Ни один из них из тюрьмы не вышел. Их вынесли. В тех черных пакетиках, в которых в тюрьме Плетцензее выдают пепел казненных их родным. Если те хорошо попросят.
И я сказал себе, что остался в живых не зря. И если я, Франц Дёппен, не светоч по части теории, то рабочей чести мне не занимать.
И я твердо заучил адрес и пароль к одному человеку. Это был Густав Ланге.
Я бы вышел из тюрьмы раньше, если бы не звезданул по уху унтерштурмбанфюрера. Это получилось как-то небенбай — мимоходом. Просто я увидел, как он приложился к одному старику. И отбил у него охоту к рукоприкладству — хотя бы на то время, что он провел в лазарете.
Когда я вышел, штурмовики были в опале. Черные мундиры оттеснили коричневые рубашки. Рема забыли.
Мне это было все равно, потому что я возненавидел все их мерзкое кодло. Франц Дёппен мог ошибаться, но коль скоро он вышел на путь, то плюет на дорожные знаки. И если ты скажешь, что я неправ, — скатерть между нами будет разрезана!
Франц посмотрел на меня победоносно, и я вдруг по-новому увидел его бледноватое лицо городского жителя с мелкими чертами и с такой бесшабашной удалью в каждой его морщинке, что стало ясно: найдя новый путь, Франц готов к новым дракам без скидок на потери в прошлых.
Может быть, Франц рассказал бы, как вошел в жизнь «Песочных часов», в то ее течение, которое для меня столько времени было скрытым…
Но дверь поминутно хлопала: наступал час обеда.
Луи-Филипп подал мне знак, чтобы я подошел к столику у двери, где сидели служащие соседнего магазина, которые всегда торопились… Поэтому я увидел нашего почтальона сразу, как только он сунулся в дверь.
«Очередные счета и поборы», — мелькнуло у меня, потому что хозяин, кроме них да спортивной газеты, ничего не получал.
Почтальон Карлхен, молодой, но уже начисто отвоевавшийся, — уж он-то не подходил даже под категорию «могущих держать в руках оружие»: вместо кистей рук имел крючки… Карлхен обычно задерживался немного у стойки, чтобы пропустить рюмочку.
Но сейчас Карлхен застыл у двери и поманил меня.
Стесненный дурным предчувствием, я подошел, и он сунул мне в руки конверт.
Он был в черной рамке. Адресован Лео Кранихеру, мне не надо было долго думать, чтобы догадаться, что там, внутри. И кого это касается…
Конверт колебался перед моими глазами: так дрожали у меня руки. Карлхен скрылся, и теперь я, именно я должен был принять удар и нанести его Луи-Филиппу…
Но я не решался… Никто, однако, не замечал меня в моей растерянности. Луи-Филипп наливал пиво за стойкой, и трусливая мыслишка скрыть известие, пробежала в моей голове серой мышкой и — исчезла! Нет, удар нельзя было предотвратить!
Подойдя к стойке, я молча положил письмо перед хозяином. Он бросил на него опасливый взгляд и стал нашаривать очки в кармане…
— Забыл у себя в комнате, — почему-то очень тихо сказал он, — почитай-ка мне… — Возможно, что глаза ему заволокло, потому что он тоже уже знал, что в этом письме…
Мы никогда не узнаем, что таилось за уставными строками: «Пал на поле чести за великую Германию и фюрера…» Луи-Филипп взял у меня из рук письмо и тихо вышел в узкую дверь за стойкой.
Мы не видели его больше в этот вечер, а печальная весть уже наполнила собой «зал», и за всеми столиками, не чокаясь, подымали бокалы и кружки в память Макса.
Еще одно дитя человеческое было взято войной.
Глава третья
1
«Пришла пора снять перчатки и действовать забинтованным кулаком», — сказал Карлик Бездонная Глотка и картинно потряс в воздухе своим маленьким, похожим на гранату-лимонку кулачком.
«Забинтованный кулак», не успев еще вылететь из стен Дворца на Потсдамерплац, сделался символом.
Слова «молниеподобная война» стали как бы запретными, в них крылось неуместное напоминание, злостный намек. Их взяли на вооружение недоверы и «плаудеры» — болтуны.
Флаги «войны тотальной» — «Тотальная война короче всех войн!» — реяли над лежащими в развалинах городами, над перепаханными фугасами землями, над заводами, работающими на войну, войну тотальную — «самую короткую». Этот девиз противопоставлялся «злостной» ходячей формуле: «Война становится бесконечной».
«Забинтованный кулак» в действии означал тотальный террор. Списки казненных публиковали в прессе. Расширительно толковали статьи закона: смертной казнью каралось всякое утверждение о бессмысленности тотальной войны.
Из стен тюрьмы Плетцензее доносились последние слова осужденных на казнь. Их превращали в листовки, которые разбрасывали и расклеивали те, кто заступал на место погибших.
И если раньше листовки уничтожали или срывали доброхоты, то теперь это делали только специальные команды.
И однажды ранним утром я увидел, как химическими составами смывали с кирпичной заводской стены крупно написанное печатными буквами: «Свободу Тельману!»
Даже на дальней периферии борьбы, где делала, что могла, что было ей по силам, группа «Песочные часы», ощущался коренной перелом.
Я понимал, что хотя здесь у нас и существует свой собственный план, но его направляют извне, и «Песочные часы» — только перевалочная база, какой-то этап, через который проходят не только листовки, но иногда и люди.
В то время, когда в «зале» судили и рядили о преимуществах того или другого политического деятеля, «за кулисами» передавали к исполнению задания Генриха, им самим определялись исполнители и даже детали акции.
Впервые были произнесены слова о военнопленных. Без нужды никогда не расширялся ни круг людей, известных нам, ни круг действий. Я услышал о военнопленных, когда Генрих сказал мне, что я повезу листовки, обращенные к военнопленным, в Ораниенбаум, где меня встретит их человек. Мы обменяемся с ним одинаковыми портфелями на бульваре у кафе «Ипподром», а если будет дождь — в самом кафе. Я заучил пароль и отзыв, взял портфель, уже доставленный к Филиппу, и отправился.
Я считал бирхалле как бы запасными путями. Главные же проходили в стороне, и, может быть, этой своей поездкой я к ним приближался.
Сидя в вагоне поезда, проносившегося мимо мокрых осенних пригородов, я отмечал пустоты: аккуратно прибранные и выровненные площадки — следы бомбежек.
С того самого мартовского налета нас утюжили без передышки! Днем — четырехмоторки «амишек», привередливо выбиравшие цель, но крушившие насмерть; ночью — томми, кидавшие свой груз на город без разбору, но, впрочем, больше на жилые кварталы, а не на предприятия.
Я отмечал бараки из свежих досок, приют ставших бездомными людей, и признаки жизни в летних «колониях» и даже в палаточных городах…
Это был привычный ландшафт войны, привычный ее быт, в котором, собственно, продолжались обычные человеческие общения, но в новой, изуродованной форме. Письма в траурной рамке вызывали не только скорбь, но материальные и даже честолюбивые расчеты. Они были как бы сертификатами льготы, преимущества. Иногда, заключенные в рамку, они вывешивались на стенке рядом с патентом на содержание галантерейной лавочки или кафе.
Я подумал об этом по контрасту, оттолкнувшись от горького воспоминания о Филиппе, плакавшем над известием о гибели Макса.
Все эти мысли то наплывали, то поглощались одной, занимавшей меня с того самого момента, когда я впервые услышал о военнопленных.
Что значит «их человек»? Он сам — военнопленный или только их связной? И если сам, то кто он? Вернее всего — русский.
Это предположение волновало меня: такая встреча могла приблизить меня не только к местам, ставшим мне родными, но и к моим близким…
Уверяя себя, что это опять же мои фантазии, я все же не мог успокоиться.
На подступах к Ораниенбауму, нас догнал сигнал воздушной опасности. Бомбили упорно, прицельно — «ами» трудились над скрытой от наших глаз целью, долбая одну точку, заход за заходом.
Поэтому я опоздал на четверть часа. В Ораниенбауме шел дождь, и, миновав пустынный сквер, я вошел в кафе «Ипподром». Это было довольно убогое заведение, но имевшее свой «опознавательный знак». Как у нас — песочные часы, здесь таким знаком был «ипподром»— маленькая круглая площадка посреди зала, огороженная барьером, за которым располагались столики.
Поскольку она была так мала и с крашеным дощатым полом, о лошадях не могло быть и речи; не танцевальная ли площадка невежливо зовется ипподромом?
Сдавая пальто в крошечном закутке, я уже заметил через дверной проем, завешенный нитками деревянных бус, человека лет тридцати пяти, читавшего «Дас Райх». У его ног стоял толстый портфель, точно такой же, как мой: обыкновенный стандартный портфель из эрзац-кожи, с двумя застежками и удобной толстой ручкой, — за четыре марки восемьдесят пфеннигов такой можно купить в любом галантерейном магазине.
- Последний срок - Валентин Распутин - Советская классическая проза
- Железный поток (сборник) - Александр Серафимович - Советская классическая проза
- Колокола - Сусанна Георгиевская - Советская классическая проза
- Броня - Андрей Платонов - Советская классическая проза
- Грустные и смешные истории о маленьких людях - Ян Ларри - Советская классическая проза
- За синей птицей - Ирина Нолле - Советская классическая проза
- Чертовицкие рассказы - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Сердце Александра Сивачева - Лев Линьков - Советская классическая проза
- В списках не значился - Борис Львович Васильев - О войне / Советская классическая проза