Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Языка нашей эпохи — быстрого и острого, как кол, — Пильняк, кажется, еще не услышал: в его вещах, особенно последних, — синтаксис карамзинский, зыбучие пески периодов. Читать их вслух мог бы только воздушный насос: никакого человеческого дыхания не хватит. Может быть, чтобы укрепить эту периодическую топь, автор прибегает к разным эпатантным типографским трюкам, которые после таких же трюков Белого едва ли кого эпатируют. Я помню: один модерный дирижер в городе Пензе рассаживал оркестрантов разными этакими ромбиками, ступеньками и полукругами, чтобы сыграть попурри из „Демона“. Но ведь у Пильняка — не попурри, у него есть слова, есть оригинальный композиционный прием — и пензенство его вещи только портит…»
В своем письме в «Литературную газету», напечатанном 7 октября 1929 года и которое я воспроизвел в предыдущей статье, Замятин упомянул об осуждении «братьями-писателями» не только его самого, но и Бориса Пильняка. Чтобы не задерживаться на аналогичных случаях, я приведу здесь только заметку, посвященную Борису Пильняку в Малой советской энциклопедии 1930 года: «Пильняк, современный писатель. Приобрел известность повестью „Голый год“ (1922), где он изобразил по преимуществу обреченных людей, классы общества, которые Октябрьская революция сметала с лица земли. Самую революцию он понял не как интернациональное движение рабочего класса, а как движение национальное, и толковал ее в славянофильско-народническом духе. Особенности его творчества, в котором чувствуется влияние А.Белого, — отсутствие стройной композиции и фабулы, отрывистое, беспорядочное изложение. Политическая беспринципность этого представителя буржуазной интеллигенции резко сказалась в его повести „Красное дерево“; обывательски тенденциозное искажение происходящего в СССР социалистического строительства и издание этой повести за границей вызвало возмущение всей советской общественности».
История, как мы видим, повторяется с тончайшим однообразием. Меняются только имена героев: сегодня — Замятин, завтра — Пильняк, послезавтра — Бабель, потом — Пастернак, и сколько еще других имен, до Нарицы (Нарымов) включительно.
В той же энциклопедии, на год раньше или годом позже, Пильняка упрекали в том, что «сочувствуя жертвам строительства», он одновременно как бы «опорочивал строительство, давая понять, что можно было бы обойтись без жертв».
Впрочем, уже в 1924 году П.С.Коган, президент Академии художественных наук (Москва), писал о Пильняке, не отрицая, что он «в короткое время завоевал громкую известность»: «Писатель нервный, писатель беспорядочных, моментальных снимков, художник каких-то бьющих в глаза мельканий. Пильняк обращен к прошлому скорее, чем к будущему. Его взору открыты не столько кожаные куртки, люди со стальной волей, без колебаний в душе идущие к цели, сколько искалеченные остатки прошлого, раздавленные беспощадным колесом истории, обломки знатных фамилий, потерпевшие крушение интеллигенты, неврастеники и алкоголики, ищущие спасения в угаре мистических половых одурений» («Советская культура», изд. «Известий ЦИК СССР и ВЦИК», Москва, 1924).
Впоследствии имя Пильняка исчезло из Советской энциклопедии.
Борис Пильняк уезжал из Парижа в Америку.
— Ненадолго, — сказал он мне, — скоро в Коломну.
— Не торопитесь, — ответил я.
Пильняк уезжал на новом трансатлантическом пароходе «Нормандия», только что побившем все имевшиеся до того рекорды скорости. Этим успехом «Нормандия» была обязана акводинамической линии киля, изобретенной русским инженером-кораблестроителем Юркевичем, личным другом Евгения Замятина, у которого я раз или два встречался с Юркевичем. Меня очень интересовала «Нормандия», и я поехал провожать Пильняка в Гавр. Пароход по тому времени имел действительно весьма величественный вид, и мы стали его осматривать во всех доступных нам подробностях. Акводинамического киля, конечно, мы не видели. Но чрезвычайный комфорт кают, роскошь салонов, простор палуб произвели на нас очень сильное впечатление. Одна неожиданная деталь нас особенно удивила: салоны были мастерски расписаны… русским художником Александром Яковлевым. Осмотр парохода, и в особенности яковлевских фресок, затянулся довольно долго, и когда я взглянул на часы, то вспомнил, что в эти минуты «Нормандия» должна была уже отчаливать от пристани. Поцеловавшись с Пильняком, я едва успел выбежать из русейшей «Нормандии» на пристань Нормандии подлинной.
Я — с пристани, Пильняк — с парохода помахали друг другу руками. Так мы расстались навсегда.
Зная, что Пильняк непременно вернется в Советский Союз, и потому — не уверенный в его дальнейшей судьбе, я все же никак не мог тогда подумать, что мой друг, честнейший Пильняк, будет однажды расстрелян в качестве японского шпиона (!).
Исаак Бабель
Пильняк многоречив,
A Бабель слишком краток.
На всех московских
Есть особый отпечаток.
«Огонек» (1928–1930 годы)Исаак Бабель
С кем я был более близок — с Борисом Пильняком или с Исааком Бабелем? Мне трудно на это ответить. Во всяком случае, несмотря на очень тесную дружбу, я и с тем и с другим остался на «вы». С Бабелем, как это ни странно, я познакомился только в Париже в 1925 году, как-то вечером у Ильи Эренбурга, то ли за чаепитием, то ли за винопитием.
Илья Эренбург
В противоположность многим русским писателям и поэтам нашего времени, часто мрачневшим, Исаак Эммануилович Бабель был неизменно весел, смешлив, молод. Мы целыми днями блуждали по Парижу, развлекались на бульварных ярмарках, кувыркались на качелях, стреляли — почти без промахов! — в гипсовые трубочки и, конечно, толкались на Монпарнасе.
Вскоре же после нашей первой встречи у Эренбурга Бабель стал одним из самых частых моих гостей, «завсегдатаев». Придет на улицу Буало, позвонит и спросит в приоткрытую дверь:
— Разрешается заглянуть к старосветским помещикам?
Старосветские помещики, то есть моя жена и я, всегда бывали очень рады появлению Бабеля. Его жена, Евгения Борисовна, женщина чрезвычайно высокой культуры, но постоянно занятая семейными заботами, приходила значительно реже, чем ее муж. Наши беседы почти всегда заканчивались прогулками.
— Пойдем посмотрим? — спрашивал Бабель. В Париже всегда было что посмотреть. Но Бабель в особенности интересовался живописью, а вернисажи художественных выставок устраивались в Париже по два, по три раза в неделю. Я много раз бывал с Бабелем на выставках и даже в музеях. О живописи Бабель говорил со мной гораздо чаще, чем о литературе. В живописи его интересовали главным образом французский импрессионизм и истоки беспредметного, абстрактного искусства. Импрессионизм привлекал Бабеля своей интимностью, непринужденностью, уютностью.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Две зимы в провинции и деревне. С генваря 1849 по август 1851 года - Павел Анненков - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Пушкин в Александровскую эпоху - Павел Анненков - Биографии и Мемуары
- Жизнь и труды Пушкина. Лучшая биография поэта - Павел Анненков - Биографии и Мемуары
- Фрегат «Паллада» - Гончаров Александрович - Биографии и Мемуары
- Дневник. Том 1 - Любовь Шапорина - Биографии и Мемуары
- Дневник для отдохновения - Анна Керн - Биографии и Мемуары
- Счастливый Петербург. Точные адреса прекрасных мгновений - Роман Сергеевич Всеволодов - Биографии и Мемуары / История / Культурология
- Первое российское плавание вокруг света - Иван Крузенштерн - Биографии и Мемуары
- Записки нового репатрианта, или Злоключения бывшего советского врача в Израиле - Товий Баевский - Биографии и Мемуары