Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дрожа, они стояли на холоде, грелись общим теплом. Бухнула дверь внизу, затопали вверх шаги.
Глава XX
Проводили Ройзмана. и, глядя, как он палочкой ощупывает впереди себя дорогу, как неуверенной ногой ищет порог, опять Третьяков видел его прежним: бывало, входил гордо на негнущихся ногах, глянцевые от бритья щеки припудрены, взгляд холоден.
На его место привела сестра под локоть тоже капитана, согнутого какой-то болезнью, желтого, желчного, всем недовольного. Призванный осенью сорок третьего года, когда с него сняли бронь, капитан Макарихин до фронта еще не добрался, все воевал с врачами по госпиталям. В палате он сразу начал устраиваться надолго. «Я вас не потесню, если займу еще вот эту полочку?» — спрашивал он Аветисяна. А тому и челюстью шевельнуть больно, он только мигал огромными своими мохнатыми ресницами. «Вот и хорошо», — сам за него соглашался Макарихин и занимал еще одну полочку.
Он обнюхал подушку со всех сторон, брезгливо держа ее на весу, перетряс тюфяк, напустив пыли на всю палату.
— Им лишь бы в строй, лишь бы в строй выпихнуть, — говорил Макарихин, кулаками разбивая комья ваты в тюфяке, — годен, не годен — в строй.
И вскоре уже ходил между койками, раздавал статьи, по которым каждого из них должны комиссовать.
— Твоя — одиннадцать бе, — указал он пальцем на Третьякова. — Ограниченно годный первой степени, что в мирное время означает инвалид третьей группы.
«Сам ты инвалид ушибленный», — подумал Третьяков, которому никто еще никогда этого обидного слова не говорил. И с этой минуты возненавидел Макарихина. А Старых, когда капитан вышел к сестрам что-то требовать для себя, сказал, глянув вслед:
— Вполне может не успеть на войну. «Жизнь отдам за Родину, а на фронт не поеду…» Из таких.
И долго качал лысой своей головой, которая потому только сидела у него на плечах, а не сгнила в земле, что вовремя каска на ней оказалась.
За обедом Макарихин ел, дрожа челюстью, всхлипывал над горячим.
— Воруют, — говорил он, тяжело дыша. — Половину воруют из котла. У нас в запасном полку устроили ревизию повару — во сколько за две недели наворовал! И смеется, мерзавец: «Я за две недели столько, а до меня по стольку — за день…»
Байка была старая, всем известная, но Макарихин рассказывал ее как свою:
— Вон у вас повар какой разморделый. Для начальства надо украсть? А для себя? А для семьи?
— Слушай, Макарихин, — позвал его Китенев. Тот поднял от миски замутненные едой глаза. — У тебя как, на ногах не отразилось?
— Не понял.
— Пешком ходишь нормально?
— Если не на далекие расстояния… Вообще-то у меня, конечно, плоскостопие — раз, варикозное расширение — два…
— На близкие.
— На близкие? — Макарихин взял себя за колено, пристукнул ногой об пол. — На близкие могу.
— Тогда иди ты… — и Китенев кратко и четко послал его «на близкое расстояние». Предупредил: — И не задерживайся!
Макарихин оглядел всех, молча взял свой хлеб, взял миску и отсел отдельно к себе на кровать.
— Соскучитесь вы здесь без меня, — говорил Китенев дня через два, явившись в палату в полном боевом, в наплечных ремнях, в сапогах. Выписывался он из госпиталя не утром, как обычно, и не днем даже, а под вечер, чтобы последнюю ночку здесь, в городе, переночевать. И у Тамары Горб все в этот день валилось из рук. Она то плакать принималась, то глядела на всех мокрыми сияющими глазами: к ней уходил он прощаться.
Теперь оставалось их трое из прежней палаты: Атраковский, Старых и Третьяков. И еще Аветисян своим стал за это время, хоть по-прежнему слышно его не было. Все трое они чувствовали себя здесь недолгими гостями, подходил их срок.
— Давай сразу на мою койку переселяйся, будешь рядом с Атраковским, — говорил Китенев, помогая Третьякову перебраться, и сунул ему под подушку сложенную шинель. — Пользуйся. Твоя.
Они сели колено к колену. Лицо у Старыха вдруг обмякло.
— Пехота, ты что? — смеялся Китенев, сам растрогавшись, и хлопал Старыха по гулкой спине. Тот хмурился, отворачивался. — А еще хвалился: я раньше вас там буду.
— Все там будем.
— Просись на наш фронт, вместе будем воевать. Роту тебе не дадут, ты в голову ушибленный. Дивизией сможешь наворачивать вполне.
Они шутили напоследок, а сами знали, что расстаются навсегда: на долгую ли, на короткую, но на всю жизнь. Хотя чего в этой жизни не бывает!
В тот же вечер в шинели, оставленной ему в наследство, Третьяков был у Саши. Фая показала ему, где ключ от комнаты, похвасталась:
— Иван Данилыч посулился прийти.
Она мыла на кухне картошку, тесно напихивала ее в котелок. Лицо у Фаи припухло сильней, по нему пятна пошли коричневые — над бровями, на верхней губе, так что белый пушок стал виден. Она заметила его взгляд, застыдилась:
— Ой, чо будет, чо будет, сама не знаю. Таки сны плохи снятся. Эту ночь, — Фая махнула на него рукой, будто от себя гнала, — крысу видала. Да кака-то больна, горбата, хвост голый вовсе. Ой, как закричу! «Чо ты? Чо ты?» — Данилыч мой напугался. У меня у самой сердце выскакиват.
— Серая была крыса?
— Будто да-а.
— Ну, все! Жди, Фая, сына и дочку. Примета верная.
Фая даже зарумянела:
— Смеешься ли, чо ли?
— Какой смех! Вот напишешь мне тогда. У нас в госпитале один человек… — И не выдержал, улыбнулся.
— А я рот раскрыла, уши развесила, — хотела было обидеться Фая, но он, веселый, похаживал по кухне, и ей с ним было не скучно.
Он шел сюда показать себя Саше. Впервые сегодня в оба рукава надел он гимнастерку. Увидел себя в оконном стекле не в опостылевшем халате, а подпоясанного, заправленного и понравился сам себе. И шел, чтобы Саша увидала его таким.
Сбив огонь, вспыхнувший на тряпке, примяв хорошенько тряпку о плиту, Фая оглянулась на дверь, шепотом сообщила:
— У Саши-то, мать у ей — немка!
— Знаю.
— Призналась? — обомлела Фая.
— А в чем ей, Фая, признаваться? В чем она виновата?
— Дак война-то с немцами.
— И Сашин отец с немцами воевал, на фронте погиб.
— А я чо говорю! Сколь домов в городе, дак похоронки ведь в каждом дому. Народ обозленный! — И взглядом пригрозила. А потом словно бы вовсе тайное зашептала ему: — Не знать, дак и не подумаешь сроду. Женщина хороша, роботяща-роботяща. Ой, беда, чо на свете-то делатся!
И тут увидала руку его в рукаве:
— Ты чо? Не на войну ли собрался?
— Тихо, Фая, враг подслушивает!
Она и правда оглянулась, прежде чем поняла. Закачала головой:
— Вот Сашу обрадуешь… О-ей, о-ей…
С тем ушла к себе, а он сидел в коридоре на корточках, курил в холодную топку, ждал.
Стукнула входная дверь, тяжелое что-то грохнуло на кухне. Саша, вся замотанная платком, обындевелая, перетаскивала от порога ведро с углем, улыбнулась ему:
— А я знала, что ты придешь. Иду и думаю: наверно, ждет уже.
И смотрела на него радостно. Он подхватил ведро у нее из рук:
— Как ты его несла, такое тяжелое?
— Бегом! Пока не отобрали.
— Опять под вагонами лазала?
— Под вагонами и собирала.
И оба рассмеялись, так ясно прозвучал у нее Фаин выговор.
— Говори, что с ним делать?
— Поставь. Я сейчас из ковшика оболью…
— А вот мы его под кран!
Он встряхнул ведро на весу, не стукнув, поставил в раковину, открыл кран. Зашипело, белый пар комом отлетел к потолку, запахло паровозом. Радостная сила распирала его. Отнеся ведро к топке, огляделся:
— Так! Сейчас мы щепок наколем…
— У нас нечем колоть, — из комнаты сказала Саша. — Я ножом нащеплю.
— Найдем.
Он отыскал на кухне под столом у Пястоловых ржавый косарь; без шапки, с поленом и косарем в руке выскочил на улицу. Смерзшийся снег у крыльца был звонок, полено далеко отскакивало, как по льду. Он гнался за ним, когда прошли в ногу братья Пястоловы. Старший был пониже ростом, коренаст и нес себя с большим достоинством. Он что-то спросил у брата и рукою в перчатке поощрительно потряс над шапкой у себя:
— Р-работникам!
Это и был военком, Третьяков разглядел у него на погонах по одной большой звезде. И, помня, что в тылу младшего по званию украшает скромность, приветствовал его, как положено:
— Здравия желаю, товарищ майор.
Василий Данилович так и засветился гордостью за брата, приотстал, всего его открывая обозрению. А тот с высоты крыльца бросил поощрительно:
— Уши отморозишь!
— Хах-ха-ха! — смехом подхватил шутку младший брат.
Пока наколол, собрал — озяб. В кухню вскочил — ни ушей, ни пальцев рук не чувствует. На примерзшем к подошвам снегу поскользнулся у порога в тепле, чуть не рассыпал все.
— Как от тебя морозом пахнет! — сказала Саша и вдруг увидела его руку: — Тебя выписывают? Ты уже здоров?
- Алые всадники - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Экое дело - Валерий Алексеев - Советская классическая проза
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Наследники - Михаил Алексеев - Советская классическая проза
- Аббревиатура - Валерий Александрович Алексеев - Биографии и Мемуары / Классическая проза / Советская классическая проза
- Большевики - Михаил Алексеев - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том I - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том II - Юрий Фельзен - Советская классическая проза
- Большие пожары - Константин Ваншенкин - Советская классическая проза
- Волки - Юрий Гончаров - Советская классическая проза