Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Одна? — переспросил шериф. — А вторая?
— Вторая причина и есть настоящая. Она никак не связана с деньгами; он, вероятно, не смог бы ей противостоять, даже если б захотел. Это его талант. Сейчас он скорее всего сожалеет не о том, что его поймали, а о том, что его поймали слишком рано, прежде чем было найдено тело, и он получил бы возможность опознать его как свое; прежде чем синьор Канова, исчезая за его спиной, успел помахать своим блестящим цилиндром, отвесить поклон бурно аплодирующим изумленным восторженным зрителям, повернуться, пройти еще шага два-три и затем окончательно исчезнуть за огнями рампы — уйти, скрыться навсегда. Подумайте, что он сделал: признался в убийстве, хотя мог, вероятно, спастись бегством; оправдался в нем после того, как был уже опять на свободе. Потом нарочно заставил нас с вами явиться к нему и, в сущности, стать его свидетелями и поручителями при завершении того самого акта, который, как он знал, мы пытались предотвратить. Что, кроме величайшего презрения к человечеству, мог породить такой талант, как у него? И чем успешнее он применял свой талант, тем больше возрастало это презрение. Вы же мне сами сказали, что он никогда в жизни ничего не боялся.
— Да, — подтвердил шериф. — Даже в Библии где-то говорится: «Познай самого себя».[46] Разве нет еще какой-нибудь книги, где бы говорилось: «Человек, страшись самого себя, своей дерзости, тщеславия и гордыни?» Вы должны знать, вы же ученый человек. Ведь вы мне сами сказали, что амулет на вашей часовой цепочке именно это самое значит. Так в какой же книге это говорится?
— Во всех, — ответил дядя Гэвин. — То есть, я хочу сказать, в хороших. Говорится по-разному. Но во всех хороших книгах это есть.{30}
СЕМЬ РАССКАЗОВ
ПОДЖИГАТЕЛЬ
В помещении, где заседал мировой судья, пахло сыром. Мальчик, скорчившийся на опрокинутом бочонке в уголке до отказа набитой комнаты, чувствовал, что пахнет сыром и еще чем-то; из своего угла он видел ряды полок, тесно уставленных солидными, приземистыми круглыми жестянками, ярлычки которых он читал скорее желудком, потому что буквы на них ничего не говорили его разуму, — другое дело красные черти или се ребристый изгиб рыбьих хвостов; все это — запах сыра и чудившийся его желудку запах герметически запаянного мяса — накатывалось волнами и ненадолго отвлекало его от другого постоянного запаха или ощущения — не то чтобы страха, а скорее отчаяния, горя, не в первый раз яростно бившегося в его крови. Он не видел стола, за которым сидел судъя и перед которым стояли отец и его враг. Наш враг, — думал мальчик в отчаянии. — Мой и его. Ведь это мой отец! Но он хорошо слышал их, вернее только двоих из трех, потому что отец еще не вымолвил ни слова.
— А какие у вас доказательства, мистер Гаррис?
— Да я вам уже говорил. Его боров забрался в мои посевы. Я поймал и отдал ему. А у него и забора нет. Я его предупредил. В другой раз я загнал борова к себе. Когда он пришел за боровом, я дал ему проволоки, чтобы он устроил загон. В следующий раз я сам отправился к нему. Приехал, а моя проволока даже не смотана с катушки, так и лежит на дворе. Я сказал ему, что он может получить своего борова, если заплатит доллар за потраву. Вечером пришел от него негр, отдал доллар и получил борова. Чужой негр. Он сказал: «Велено вам передать, что дерево и сено — они гореть могут». Я говорю: «Что такое?» — «Вот то самое и велено передать: дерево и сено — они гореть могут». И в ту же ночь у меня сгорел сарай; скот я успел вывести, а сарай сгорел.
— А где этот негр? Вы его поймали?
— Говорю вам: чужой негр. Не знаю, что с ним сталось.
— Ну, это еще не доказательство. Разве вы не понимаете?
— А вы допросите парня. Он знает.
Сначала мальчик думал, что речь идет о его старшем брате, но Гаррис сказал:
— Нет, не его. Того, младшего. Мальчишку.
И сутулый, не по летам маленький, низкорослый и жилистый, как и отец, в обтрепанных и линялых лохмотьях, из которых он уже вырос, с прямыми нечесаными каштановыми волосами и глазами серыми и дикими, как грозовое небо, мальчик увидел, что люди между ним и столом расступаются и образуется аллея угрюмых лиц, а в конце ее — судья, невзрачный седеющий господин без воротничка и в очках, и судья подзывает его. Он не чувствовал досок пола под босыми ногами; казалось, он шел под давящим грузом угрюмых взглядов. Отец стоял навытяжку в своем черном воскресном сюртуке — он надел его не для суда, а в дорогу — и даже не взглянул на мальчика. Он хочет, чтобы я солгал, — подумал мальчик, и снова его охватило отчаяние и горе. — И мне придется солгать.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросил судья.
— Полковник Сарторис Сноупс, — прошептал он.
— Вот как? — изумился судья. — Говори громче. Значит, так и окрестили тебя от рождения полковником? Ну, тот, кто окрещен в честь полковника Сарториса, должен говорить только правду. Не так ли?
Сарти молчал.
Враг! Враг! — подумал он. Мгновение он ничего не видел, не видел, что лицо судьи добродушно, не различил, что голос судьи дрогнул, когда он спросил человека по имени Гаррис:
— Так вы хотите, чтобы я допрашивал этого малыша?
Но все-таки он слышал, и в этой тесно набитой комнате, где не было слышно ни звука, кроме спокойного и напряженного дыхания, он почувствовал себя так, как было, когда он на длинной виноградной лозе раскачался над оврагом и на самом размахе его вдруг настигло бесконечное мгновение, цепенящее своей значительностью, словно выхваченное из времени.
— Нет, — горячо и со злобой сказал Гаррис. — К черту! Отошлите его домой!
И время текучей волной вновь нахлынуло на него, сквозь запах сыра и запаянного мяса нахлынули голоса, и страх, и отчаяние, и все та же давнишняя боль.
— В иске отказать. Я считаю обвинение против вас, Сноупс, недоказанным, но дам совет. Уезжайте отсюда и никогда сюда не возвращайтесь.
Тут впервые заговорил отец. Голос его был холоден и резок, говорил он ровно, без всякого выражения.
— Я и собираюсь. Я не хочу оставаться здесь среди всякого… — Он употребил непечатное выражение, грубое, но не обращенное ни к кому в частности.
— Вот и прекрасно! — сказал судья. — Грузите ваш фургон, и чтоб к утру вас тут не было. Заседание закрывается.
Отец круто повернулся, и мальчик пошел следом за жестким черным сюртуком, за жилистой фигурой отца, который все так же жестко и не спеша уходил с того самого места, где он тридцать лет назад спасался на краденой лошади из-под пуль полевого жандарма южан, угодившего ему в конце концов в пятку; пошел следом уже за двумя черными спинами, потому что откуда-то из толпы вынырнул старший брат, одного роста с отцом, но грузнее и с неизменной порцией табачной жвачки за щекой; пошел сквозь строй угрюмых лиц вон из лавки, по ветхой галерейке, вниз по шатким ступеням, мимо собак и подростков, по пухлой майской пыли — и вдруг услышал, как кто-то прошипел:
— Ишь, поджигатель!
И опять перед глазами у него все поплыло: какое-то лицо в красном тумане, ухмыляющееся, луноподобное, — мальчишка ростом чуть пониже его самого, и он ринулся в красный туман, не чувствуя ударов, не чувствуя, как его сшибли и он грохнулся головой об землю, кое-как поднялся на ноги, и снова на того, и опять, не чувствуя ударов и вкуса крови, и опять на ногах, а тот бежит, а он за ним следом, и жесткая рука сдергивает его, и резкий холодный голос:
— А ну, марш в фургон!
Фургон стоял близ дороги среди акаций и шелковиц. Сестры, толстухи в воскресном наряде, мать и тетка в грубых коленкоровых платьях и чепцах — все они уже сидели на немудреных пожитках, испытавших даже на памяти мальчика не менее дюжины переездов: погнутая железная печка, ломаные кровати и стулья, часы из маминого приданого, инкрустированные перламутром, остановившиеся в четырнадцать минут третьего какогото давно минувшего и забытого дня. Мама плакала, но, увидев его, утерла слезы рукавом и стала вылезать из фургона.
— Сюда! — сказал отец.
— Смотри, как он избит. Я достану воды и умою…
— Сиди на месте! — повторил отец.
И он взобрался туда же с задней подножки. Отец сел на козлы, где уже устроился брат, и сильно, но не злобно дважды хлестнул мулов длинным ивовым прутом. Злости в этом не было: просто он сделал то, что позднее вошло в обыкновение у его преемников — шоферов, когда они с места давали полный газ и тут же тормозили, пуская в ход хлыст и узду одновременно. Фургон стронулся с места, мимо проплыла лавка и угрюмая, молчаливо наблюдавшая за ними толпа, и вот ее уже скрыл поворот дороги. Навсегда, — подумал мальчик. — Может быть, теперь с него хватит, теперь, когда он… И тотчас удержал свои мысли, чтобы не сказать этого даже себе. Мамина рука дотронулась до его плеча.
- Сарторис - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Особняк - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Солдатская награда - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 14 томах. Том 3 - Джек Лондон - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 3 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Собрание сочинений в 9 тт. Том 9 - Уильям Фолкнер - Классическая проза
- Том 8. Театральный роман - Михаил Афанасьевич Булгаков - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 12 - Джек Лондон - Классическая проза
- Ундина - Фридрих Де Ла Мотт Фуке - Классическая проза
- Каждый умирает в одиночку - Ганс Фаллада - Классическая проза