Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Относительно Вас у меня всегда было инстинктивное чувство, что Ваша вера является подлинной, является тайной. Ваше письмо мне это подтверждает, и это меня радует. Для Вашей веры. Вы выбрали метафору химии, как я выбрал для своей метафору музыки, и не какой-либо вообще музыки, но классической. У Люй Бувэя во второй главе все, что об этом можно сказать, сформулировано достаточно определенно. Уже много лет, несмотря на внешние и внутренние помехи, я пряду свою поэтическую пряжу из волшебной нити, все точнее приближаясь к своему музыкальному образцу, и надеюсь еще дожить до того, что сумею что-нибудь из этого Вам показать.
Издательству «Филипп Реклам юниор», Лейпциг, предложившему мне внести некоторые, «обусловленные временем», изменения в мою «Библиотеку всемирной литературы»
13 декабря 1934
Высокоуважаемые господа,
я получил и обдумал ваше письмо относительно нового издания моей книжки в вашей «универсальной библиотеке» и с сожалением должен сообщить вам, что удовлетворить ваши пожелания не соглашусь.
На то имеются две причины, внешняя и внутренняя.
Внешняя причина, из-за которой я не могу сейчас заняться серьезной переработкой моей книжицы, - это состояние моего зрения и огромная загруженность: ежедневно с большим трудом я справляюсь лишь с самыми неотложными делами.
Так что для меня, к примеру, было бы сейчас просто невозможно вдруг заняться «Эддой», что-то о ней написать, немного сравнить переводы и т. д.
Не менее важны для меня и внутренние причины. Вы ведь знаете, что моя книжечка не есть и вовсе не претендует быть объективным, составленным с целью образования путеводителем по литературам, но это лишь мой личный опыт и мое отношение к тому, что я читал и извлекал для себя из чтения на протяжении пятидесяти семи лет. В этом опыте и в этом своем отношении я решительно ничего не хотел бы менять. Я не могу признать книги или авторов дурными лишь потому, что сегодня так принято, и я не вычеркну из моего сочинения вещи, которые мне важны и дороги, лишь потому, что это диктует конъюнктура.
Из такого затруднения я вижу только два выхода. Самый простой, на который я охотно соглашусь, состоит в следующем: после продажи нынешнего тиража вы возвращаете мне права на мое сочинение, и оно более не выходит.
Второй выход таков: вы перепечатываете мой прежний текст без малейших изменений, не считая исправления некоторых опечаток. Я мог бы тогда согласиться на то, чтобы из списка литературы к моей книжке вы изъяли те названия, которых сейчас уже нет в продаже, и их можно заменить столь же хорошими публикациями вашего издательства.
Но в этом случае я поставил бы категорическое условие, чтобы сверх того никаких изменений, например изъятия имен еврейских писателей и т. п., в списке литературы не производилось бы. Вы указали мне целый ряд таких желательных для вас изъятий, и я понимаю вашу точку зрения, но я ее не разделяю. В этом пункте уступки для меня невозможны.
Быть может, вы еще раз хорошо все обдумаете. Если вы примете мое предложение отказаться от нового издания и вернуть мне права, вы ведь сможете с помощью какого-нибудь историка литературы, более объективного, чем я, и более соответствующего духу времени, создать новый путеводитель по литературам, который заменит мою субъективную попытку.
Франц Кафка[1]
Кто впервые попадает в этот поэтический мир, в это необычное, своеобразное смешение еврейских теологических изысканий и немецкой поэзии, тот вдруг обнаруживает, что заблудился в царстве видений, то совершенно нереальных, то наделенных фантастической сверхреальностью; к тому же этот еврей из немецкой Богемии писал мастерскую, умную, живую немецкую прозу.
Эти сочинения напоминают страшные сны (так же как и многие книги французского писателя Жюльена Грина[2] - единственного из нынешних, с кем хоть отчасти можно сравнить Кафку). Они с необыкновенной точностью, даже педантизмом живописуют мир, где человек и прочие твари подвластны священным, но смутным, не доступным полному пониманию законам; они ведут опасную для жизни игру, выйти из которой не в силах. Правила этой игры удивительны, сложны и, видимо, отличаются глубиной и полны смысла, но полное овладение ими в течение одной человеческой жизни невозможно, а значение их, как бы по прихоти неведомой силы, царящей тут, постоянно меняется. Чувствуешь себя совсем рядом с великими, божественнейшими тайнами, но лишь догадываешься о них, ведь их нельзя увидеть, нельзя потрогать, нельзя понять. И люди говорят здесь по какому-то трагическому недоразумению мимо друг друга, непонимание, похоже, есть основной закон их мира. В них живет смутная потребность защищенности, они безнадежно запутались в себе и рады бы повиноваться, да не знают кому. Они рады бы творить добро, но путь к нему прегражден, они слышат зов таинственного бога - и не могут найти его. Непонимание и страх образуют этот мир, богатый населяющими его существами, богатый событиями, богатый восхитительными поэтическими находками и глубоко трогающими притчами о невыразимом, ибо этот еврейский Кьеркегор[3], этот талмудически мыслящий богоискатель всегда к тому же еще и поэт высокого таланта; его изыскания облечены в плоть и кровь, а его ужасные видения - прекрасная, часто поистине волшебная поэзия. Мы уже теперь чувствуем, что Кафка был одиноким предтечей, что адскую бездну кризиса духа и всей жизни, в которую мы ввергнуты, он пережил до нас, выносил в себе самом и воплотил в произведениях, которые мы в состоянии понять лишь сейчас.
Если задуматься о причине, по которой поэт незадолго до смерти так беспощадно осудил свой труд[4], исполненный с необыкновенной тщательностью и любовью, то найти ее нетрудно. Кафка принадлежит к одиноким, погруженным в проблемы своей эпохи людям, к тем, кому собственное их существо, их дух, их вера временами казались глубоко сомнительными. И с границы мира, который эти люди уже не считают своим, они глядят в пустоту, предчувствуя там, правда, божественную тайну, но временами их охватывают глубокие сомнения, они чувствуют невыносимость своего существования и, более того, неверие в человека вообще. Отсюда только шаг до решительного осуждения самого себя, и больной поэт сделал такой шаг, когда вынес смертный приговор своему труду.
Мы ничуть не сомневаемся в том, что найдется достаточно людей, согласных с таким приговором и придерживающихся мнения, что следовало бы избавить человечество от творений столь проблематичного, всеми отвергнутого художника. Но здесь мы отдадим должное его другу и душеприказчику, который спас этот удивительный при всей его хрупкости и сомнительности труд. Возможно, лучше, чтобы вообще не было людей, подобных Кафке, а также и эпох и обстоятельств жизни, которые порождают таких людей и такие произведения. Но простым устранением симптомов ни эпохе, ни обстоятельствам жизни не поможешь. Если бы труд Кафки и впрямь был уничтожен, то те читатели, которые обращались к нему из простой потребности образования, были бы избавлены от необходимости заглянуть в бездну. Будущее наступает не благодаря тем, кто перед лицом его думает закрыть глаза всем отчаявшимся. Показывать и осмыслять скрытые бездны - одна из задач литературы.
А Кафка отнюдь не был только отчаявшимся человеком. Разумеется, он часто впадал в отчаяние, так же как в свое время это случалось с Паскалем или Кьеркегором. Но он терял веру не в бога, не в высшую реальность, а в себя самого, в способность человека вступить с богом или, как он иногда говорил, с «законом» в истинное, полное смысла соприкосновение. В этом главная проблема всех его произведений, а романа «Замок» - в наибольшей степени. Там выведен человек, желающий служить и повиноваться кому-то, но он напрасно пытается привлечь к себе внимание господина, чьим слугой считает себя, хотя никогда его не видел. Содержание этих устрашающих сказок трагично, как и все творчество Кафки. Слуга не находит господина, жизнь его лишена смысла. Но мы чувствуем везде и всюду, что есть возможность их встречи, что слугу ждет милость и спасение - только герой сказки так и не обретает их, он еще не созрел для них, он слишком усердствовал, он сам все время преграждал себе путь.
«Религиозные» писатели (в смысле расхожей назидательной литературы) позволили бы бедняге найти свой путь, пострадав и помучившись немного вместе с ним и облегченно вздохнув при виде того, как он входит в нужную дверь. Кафка не ведет нас так далеко, зато он ведет в такие глубины замешательства и отчаяния, каких у современных художников и не найдешь - разве что у Жюльена Грина.
Этот ищущий, сомневающийся человек, пожелавший отречься от собственного труда, был поэтом высокого таланта, он обрел свой собственный язык, создал мир символов и притч, которыми сумел сказать доселе невысказанное. Если бы даже не существовало всего остального, что мы любим, и ценим в нем, его любили бы и ценили за одну только артистичность. Во многих его крохотных рассказах и притчах чувствуется такая проницательность, такое поистине колдовское сплетение линий, такое изящество, что на мгновение забываешь о заключенной в них печали. Счастье, что эти произведения дошли до нас.
- Русская эмиграция в Китае. Критика и публицистика. На «вершинах невечернего света и неопалимой печали» - Коллектив авторов - Литературоведение / Публицистика
- Том 5. Публицистика. Письма - Игорь Северянин - Публицистика
- Публицистика - Владимир Сергеевич Березин - Публицистика / Периодические издания
- Монахиня секс-культа. Моя жизнь в секте «Дети Бога» и побег из нее - Фейт Джонс - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Четырехсторонняя оккупация Германии и Австрии. Побежденные страны под управлением военных администраций СССР, Великобритании, США и Франции. 1945–1946 - Майкл Бальфур - Биографии и Мемуары / Исторические приключения / Публицистика
- Том 2. Русско-Ордынская империя. Книга 4 - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Христос и Россия глазами «древних» греков - Анатолий Фоменко - Публицистика
- Публицистика - Василий Быков - Публицистика
- Кто сказал, что Россия опала? Публицистика - Елена Сударева - Публицистика
- Избранная публицистика - Аркадий Стругацкий - Публицистика