Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Семеренкова они бросили в карьер, — сказал я. — Ранили и бросили. Чтоб помучился.
Чуть дрогнули пальцы, державшие папироску.
— Я не скрываю, что это опасно, — добавил я. — Они же звери! Фашисты!
— Э, разве в этом дело? — сказал Сагайдачный. — Смерти и страданий я не боюсь. Вообще, проблемы соматического существования меня не очень волнуют. Но нарушить основу своей жизни, ее принцип… ради чего? В данной точке земного шара, в данное время одним Горелым станет меньше. Но, как феникс, Горелый возродится еще где-то. В любые времена было достаточно извергов и садистов.
Этого я боялся больше всего. Когда Сагайдачный принимался рассуждать, все теряло фундамент, становилось зыбким. Я крепче уцепился в подлокотники кресла с высокой драной спинкой. Сколько людей сиживало в этом кресле до меня! И все они уходили ни с чем.
— Ты думаешь, я их мало видел на своем веку, горелых? — спросил Сагайдачный. — Нет, все, что мы можем противопоставить им, — это крепость своего духа, неприятие их морали и согласие со сложной и противоречивой жизнью, природой, которая, создавая овец, почему-то дополняет их волчьими стаями. «Разумное наслаждение настоящим- это единственная разумная забота о будущем».
— Марк Аврелий? — Я решил умилостивить старика и возобновил давнюю игру.
— Монтень.
— Он не воевал, ваш Монтень! — сказал я, держась за подлокотники. — Он сидел в замке и философствовал. Вы сами рассказывали!
— А все-таки он воевал, — торжествующе улыбнулся старик. — И много. Он был смелым бойцом, гулякой и задирой. Но только он убедился в тщетности действия. И потому воевал в иной сфере, сфере ума, размышления.
— Но это же не то! — выкрикнул я, чувствуя, что все рушится.
Он улыбнулся:
— Ну, не то… Но он сумел стать выше «того». Жажда мщения, злоба… древнейшие и низменные, суетливые чувства, которые незаметно порабощают людей.
— Я не из мести.
— Думаешь? Знаешь ли, Горелый, наверно, однажды и стал Горелым, потому что озлобился. Может, он и сам того не заметил, как изменился. Сколько взаимной ненависти и злобы бродит вокруг. Захлестнет — не вынырнешь… Миг; горько оттого, что это так. Но ничего не поделаешь!
Он уводил меня куда-то в сторону. Не понимал или делал вид, что не понимает.
— Злость. Она как мозоль. Человечество натерло ее, шагая к лучшему будущему… Увы, я не мозольный оператор.
— Я прошу только помощи словом, — сказал я.
— Слово — тоже участие. Бывает, оно посильнее пушек. Нет, Иван Николаевич, прошу тебя!
Он погасил папироску в медном, отливавшем зеленью цветке лотоса. Пальцы его дрожали. И для него разговор получался нелегким.
— Ты просишь слишком многого, — сказал он после длительного молчания. Участвовать в вашей… э, операции… это чересчур. Право! Сейчас мне так покойно, хорошо. Моей защитой стала старость. Слава богу, старость благословенное время. Брось этих бандитов, Иван Николаевич. Уверяю, они сами уйдут. Они уже в сборах. И все устроится.
Он повернул голову так, кто я увидел под стеклами голубенькие глазки. Они часто и жалобно моргали.
Мне почему-то расхотелось спорить и убеждать. Неужели он не понимает? Как можно не понимать. Перед моими глазами был Семеренков, утонувший в гигантской кровавой яме. Какие тут нужны слова? Эх, товарищ мировой посредник!
— Вы отказываетесь, Мирон Остапович? — решил я поставить точку.
— Извини, но… отказываюсь. Да, извини, отказываюсь!
— Ладно! — Я встал. — Ладно, Мирон Остапович! После того как вы помогли мне тогда, на гулянке, я думал… Ладно!
Меня ждал в Глухарах Глумский. Что ж, придется его огорчить. Постараемся придумать еще что-нибудь. Без Сагайдачного. Оставим старика в его нейтральной стране.
— Иван Николаевич!.. Ваня! — Сагайдачный поднялся вслед за мной, нашаривая растопыренными пальцами край стола, как слепой. Стеклышки пенсне запотели. Ах, боже мой, как вы, молодые, жестоки. Как жестоки! Куда же ты? Если с тобой что случится, я себя, себя винить буду! Ну посмотри на вещи разумно. Война на исходе!
Он пытался выбраться из-за стола.
Обидно мне было и горько. Все рушилось. Мы упускали верный шанс уничтожить бандитов. Честное слово, я бы ничего не пожалел для него, Сагайдачного, если бы он позвал на помощь. Я пробился бы к его Грушевому острову, даже если бы горел весь разделявший нас лес! Но мне не хотелось, чтобы он думал, будто я какой-то мстительный тип, который удаляется навсегда в злобе.
— Спасибо за все, что смогли сделать, Мирон Остапович, — сказал я.
Чуть заметным пятнышком виднелась в сгущающемся сумраке фотография красивой молодой женщины. Мне всегда казалось, что эта женщина в широкополой шляпке поняла бы меня лучше, чем Сагайдачный.
— Постой! — крикнул Сагайдачный.
Я выбежал на крыльцо. Мария Тихоновна не обратила на меня ни малейшего внимания, возилась с мешанкой. Она в полной мере усвоила уроки философского спокойствия. Но Монтень и Ренар не могли служить ей опорой, как Сагайдачному. Ее утешали кабанчик, куры, корова и старая Лысуха.
Я снял шинель, которую набросил на Справного, чтобы тот не остудился под дождем, надел ее на себя и впрыгнул в седло. Шинель остро пахла конским потом.
— Иван Николаевич! Ваня! — выкрикнул Сагайдачный тонким, сдавленным голосом. Пенсне он держал в пальцах, как бабочку. Он плохо видел в сумраке и щурился.
Справный вынес меня со двора — пулемет задел ветку яблони, и лицо обдало дождевой гроздью. Во мне кипели жалость и гнев. До последней минуты я, несмотря ни на что, верил в Сагайдачного, верил в нашу дружбу. Я чувствовал себя обманутым. И самое обидное, обманул хороший, понимающий, добрый человек.
От трех кислиц Справный пошел галопом, и я не стал сдерживать его.
* * *— Ну и что ты теперь предлагаешь? — мрачно спросил Глумский.
Он как будто и не ожидал ничего хорошего от моей поездки. Или, быть может, как умудренный жизнью человек, успел подготовить себя к неудаче?
— Если они не поверят нам без Сагайдачного, пойдем в УР, — сказал я. — Нас теперь не так уж мало. Отыщем их, пока не ушли!
Глумский кивнул.
— Пойдем следом за Гнатом, — сказал он. — Может быть, и свидимся.
10
— Вот я и вернулся, — сказал я Антонине.
Она встретила меня на пороге. Припала к пахнущей Справным шинели и провела пальцами по щеке, словно стирая дорожную грязь и усталость. И в самом деле, когда она коснулась лица, усталость, боль и все невзгоды как будто улетучились за порог, Я переживал незнакомую мне раньше радость возвращения домой. До сих пор все мои дома были временными, вокзальными…
На лавке, у окна, лежал темной грудой полушубок.
Здесь она ждала. Было темно, пусто и неуютно в хате, было страшно, из пробитой, расщепленной пулями двери тянуло холодом, плошка догорела; но она сидела и ждала.
Пальцы Антонины, прохладные, чуть пахнущие полынью, коснулись уголков рта, разгладили их. Она словно чувствовала, что поездка была неудачной. Она утешала.
Я прижал ко рту ее ладони, я целовал их. Никогда не подозревал в себе столько нежности и любви. Никогда не думал, что буду когда-либо целовать руки женщины, это казалось мне таким неестественным, книжным, придуманным.
Потом я налил в каганец ружейного масла — олии у нас не было, — зажег отвердевший от нагара фитиль и вышел умываться. Буркан стучал хвостом о мои сапоги. Котелок с кулешом, стоявший у порога, свидетельствовал, что пес устроился прочно.
«Что ж, отложим все заботы до завтра, — решил я. — Завтра мы двинем за Гнатом. И, может быть, нам удастся». Хотя, конечно, они задолго до того, как Гнат подойдет к УРу, проверяют, не ведет ли он кого-нибудь за собой. И засада у них конечно же предусмотрена. И мы можем попасть в ловушку…
Всю ночь за окнами шелестел дождь. Мы лежали на жестком, деревянном топчане, накрытом матрасом, в котором потрескивало и шуршало сено. Мы лежали прижавшись, то засыпая, то просыпаясь от той радости, которую нам давала близость друг к другу. Мы как бы летели сквозь ночь. Было ощущение затяжного прыжка, когда падаешь сквозь облака, и тугой воздух проносится мимо, и земля вращается внизу-то встает косо, то укладывается ровным зеленым, обманчиво мягким ковром, то возносится над головой.
Мы были тихи, как дети, прислушивались к дыханию друг друга, не поднимая головы. Губы время от времени спрашивали: ты здесь? Я не хотел трогать ее: после всего, что она пережила сегодня, это, мне казалось, было бы просто требовательным и грубым инстинктом, приступом себялюбия; чувства, которые я испытывал к ней, были сильнее и сложнее — нежность, страсть, участие…
Никто не знал, может, это была последняя наша ночь, никто не знал, до каких пределов уплотнило наш век военное время, и мне было чуть грустно от этой застенчивой и целомудренной близости, вкус горькой крушинной коры примешался к этой ночи.
- Нагрудный знак «OST» (сборник) - Виталий Сёмин - Советская классическая проза
- Джек Восьмеркин американец - Николай Смирнов - Советская классическая проза
- Семя грядущего. Среди долины ровныя… На краю света. - Иван Шевцов - Советская классическая проза
- Красные и белые. На краю океана - Андрей Игнатьевич Алдан-Семенов - Историческая проза / Советская классическая проза
- Неспетая песня - Борис Смирнов - Советская классическая проза
- Земля зеленая - Андрей Упит - Советская классическая проза
- Перехватчики - Лев Экономов - Советская классическая проза
- Во имя отца и сына - Шевцов Иван Михайлович - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Записки народного судьи Семена Бузыкина - Виктор Курочкин - Советская классическая проза