Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Такова была картина его отношений с Леа все это время, даже еще каких-нибудь десять минут назад. Но известие, что Фридрих Беньямин, бесспорно, жив, сразу рассеяло все его тревоги. Теперь все переменилось.
Он останавливается у подъезда своего дома. На лифте поднимается к себе, идет в гардеробную. «Тореадор, тореадор», — насвистывает он, облачаясь в удобное домашнее платье, и затем насмешливо: «О Базель, дни мои продли и смерть на жен моих пошли». В своем роскошном черном халате он ходит взад и вперед, не то цезарь, не то самурай, чувствуя себя как человек, которого жестоко обидели его ближние, но зато блестяще оправдали последние события.
Ибо с чем он предстанет теперь перед Леа? Леа встревожили нашептывания некоего Траутвейна, она поверила в fait accompli. В нем, Визенере, она заподозрила идейного соучастника этого fait accompli, она допустила, что он может стать «свиньей», вынудила у него обещание ничего против «ПН» не предпринимать. И вот оказывается, что Беньямин жив, Леа была к нему, Визенеру, жестоко несправедлива, все предпосылки, на которых основывались ее обвинения, ошибочны. Самый придирчивый блюститель морали — и тот признал бы, что он свободен от данного им слова. Леа не может его ни в чем упрекнуть, ни разум, ни чувство в ней не будут задеты, если он теперь приведет в исполнение свой план похода на «ПН».
Его смущение, его скованность и подавленность во время их последнего, тягостного телефонного разговора вызывались только сомнением, не вмешалась ли все же в дело «базельская смерть». Теперь скованности больше нет. «Все облака, черневшие над ним, схоронены в бездонном море жизни». Его по-детски радовала предстоящая встреча с Леа, он рисовал себе картину, как с безразличным видом скажет, что Фридрих Беньямин жив. Он уже заранее готовился проявить в этом разговоре великодушие и такт.
Он завел патефон, поставил пластинку с увертюрой к «Кориолану», опустился в глубокое кожаное кресло. К нему вернулось победное ликование, вспыхнувшее в нем, когда Гейдебрег произнес: «Я решил осуществить проект коллеги Визенера». Он представлял себе, что он скажет Леа и что она, по всей вероятности, ответит ему. Пластинка кончилась, Визенер поставил ее вторично. Под вновь зазвучавшие тихие, глухие удары литавр бетховенской увертюры его живое воображение рисовало перед ним будущее. Он уже добился своего — совратил пуританина Гейдебрега, держит его в руках. Он торжествует. И Визенер почувствовал благодарность к Фридриху Беньямину за то, что тот жив, и к Гейдебрегу за то, что тот оставил его в живых.
Глубокой ночью, последовавшей за этим бурным днем, Визенер сидел над большой толстой рукописью, переплетенной в плотный холст, над Historia arcana. Он сидел в своей спальне, одетый в пижаму, и его авторучка чертила на бумаге торопливые стенографические знаки:
«Кстати, Фридрих Беньямин жив, его жена получила от него письмо. Я долго готовился к тому, чтобы преподнести эту весть Леа надлежащим тоном, безучастно, вскользь. И мне это вполне удалось. Я не поддался искушению сказать что-нибудь вроде «наш Фридрих Беньямин» или «ваш Фридрих Беньямин», я не съязвил: «Об этом ваш честнейший Траутвейн, конечно, не сообщит своим читателям». Я не сплоховал, я хорошо владел собой и сумел ограничиться сухим, как бы невзначай брошенным замечанием; и все получилось совершенно так, как мне хотелось.
Я рассчитал правильно: новость потрясла Леа до глубины души. Вот оно, значит, до чего она несправедливо подозревала меня, а я перед ней чист как снег. Она справедлива по природе; по ее лицу можно было ясно прочесть, как она взволнована своим несправедливым отношением ко мне.
Одну глупость я все же сделал, несмотря на все мое самообладание. «Траутвейн, — сказал я, — возможно, искренне думал, что Фридриха Беньямина уже нет в живых. Эти люди так ослеплены ненавистью, что готовы проглотить любую бессмыслицу. В «Парижских новостях», вероятно, полагают также, что, бывая у вас, я совершаю преступление в глазах моих национал-социалистских коллег». И вот тут, увлекшись, я и сморозил глупость. «А ведь сам Гейдебрег, — неизвестно зачем прихвастнул я, — если бы вы разрешили, с удовольствием посетил бы вас вторично».
Леа ничего не ответила. Она не реагирует, когда я заговариваю об этой истории. Но теперь, конечно, она ждет нового визита Гейдебрега. Если я не склоню его на это, я буду в ее глазах чем-то вроде Геббельса. Но я не вижу, как мне склонить Гейдебрега. Моя болтовня была пустым бахвальством.
Леа весь вечер оставалась задумчивой, я не того хотел, я не так рисовал себе нашу встречу. И в постели не пришло то, чего я ждал. Я полагал, что она почувствует себя виноватой, будет раскаиваться, а в таких случаях она мягка, как воск, и это глубоко пленяет меня. Но ничего этого не было. В ней чувствовались сдержанность, подозрительность, отчужденность. Возмутительно, до чего я каждый раз вновь и вновь неуверенно себя чувствую с ней. Кто прожил такую безотрадную юность, как я, никогда не освободится от этой неуверенности».
Он неприлично громко зевнул, захлопнул тетрадь, запер ее в сейф, потянулся, лег в постель.
Раньше, бывало, после близости с Визенером Леа лежала в приятной истоме и засыпала глубоким сном без сновидений, как малое дитя. С момента идиотской истории с «ПН» все пошло по-иному. Встречи с Визенером не доставляли ей прежней радости; пока он был с ней, ее грызло какое-то нелепое чувство вины, а после его ухода оставался противный осадок.
В дни, когда была основана третья империя и Эрих переметнулся на сторону нацистов, она кое-как примирилась с тем, что он послушно им подвывает. Приспособила для этой цели теории Ницше, разбавив их водой. «Нельзя ставить в вину мужчине, — говорила она своей приятельнице Мари-Клод, — что он исполнен воли к власти и становится на сторону власти». А когда Мари-Клод указывала ей на глупость и зверство нацистов, она и тут находила оправдание: это, мол, необходимость, вызванная переходным периодом. Примирилась она и с тем, что ее прозвали Notre-Dame-de-Nazis — нацистская богоматерь.
В глубине души она, конечно, все время чувствовала, что не права: то, чему служит ее друг, ее Эрих, — это сама глупость, само варварство, это гнусность во всех ее видах, отталкивающая и низменная. Но она не желала себе в этом признаться и дешевой философией пыталась заглушить доводы чувства и рассудка.
Однако в ту минуту, когда Эрих рассказал ей о статье в «ПН», все эти искусственные подмостки рухнули. В ту минуту она вдруг и навсегда поняла, что ее дружба с Эрихом — позор.
И не случайно появилась пресловутая статья в «Парижских новостях». Эрих сам спровоцировал это нападение, цинично введя к ней в дом Гейдебрега; есть и ее доля вины тут, ибо она, вопреки инстинктивному протесту, согласилась принять Гейдебрега.
Она лежала в постели и тщетно пыталась уснуть. Окно было раскрыто настежь, и ночное благоухание трав и деревьев наполняло комнату, но ей казалось, что она все еще чувствует запах Эриха. Ей было стыдно и досадно, что она так долго обманывала себя; понадобилась статья в «ПН», чтобы открыть ей глаза. С самого начала, узнав о его переходе к нацистам, она обязана была поставить его перед решением — расстаться с ней или с ними.
Два или три раза он пытался завести разговор об этой статье. Но она тотчас же пресекала его попытки — и правильно. Она совершенно точно знает все, что он может ей сказать, она знает все его слова, его интонации, они всегда у нее в ушах, незачем ему произносить их. Нет, она не в состоянии слышать его наглую, изворотливую, лживую болтовню. Мысль о возможном объяснении с ним отвратительна ей до тошноты. В темноте, при одной мысли о том, что он может ей сказать, ее покрытое кремом лицо искажается горькой гримасой. Позор, что она не рвет с этим человеком.
Если бы она захотела внять голосу рассудка, она давно поняла бы, что ее отношения с Эрихом не могут кончиться добром. Надо удивляться, что до сих пор все шло хорошо. Но так ли это? По-видимому, и с мальчиком что-то случилось. Он изменился, иногда у него бывает очень расстроенный вид. Не будь она труслива, она не предоставила бы Рауля самому себе, она заговорила бы с ним об этой статье. Но ей попросту стыдно перед ним. Порой она пытается убедить себя, что он вообще ни о чем не слышал. Это, конечно, вздор. Он, конечно, знает, иначе он не становился бы с каждым днем молчаливее, не выглядел бы таким не по годам взрослым, не осунулся бы так. Возмутительно, что она не решается поговорить с ним начистоту, но ей страшно, как бы ее смятенные чувства не пришли в еще большее смятение.
До ужаса трудно называть вещи их настоящими именами, но нет никакого смысла втирать очки самой себе. Надо прямо сказать: она не рвет с Эрихом по тем же мотивам, по каким любая маленькая продавщица цепляется за своего дружка, даже зная, что он нестоящий человек, или уличная девка — за своего сутенера. Она потому не порвала с Эрихом, что любит его. Все остальное попросту неинтересно, тут нет никакой проблемы и нет никакой трагедии, все невероятно примитивно и банально. Он не хочет пожертвовать своей карьерой, вот и все, а она знает, что он негодяй, и если она все же не рвет с ним, то только потому, что полюбила его сразу и навсегда. Она прилипла к нему, тут никакой рассудок не поможет.
- После сезона - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Сыновья - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Рассказ о физиологе докторе Б. - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Венеция (Техас) - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Венеция (Техас) - Лион Фейхтвангер - Классическая проза
- Тереза Дескейру. Тереза у врача. Тереза вгостинице. Конец ночи. Дорога в никуда - Франсуа Шарль Мориак - Классическая проза
- Парни в гетрах - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Безрассудная Джилл. Несокрушимый Арчи. Любовь со взломом - Пэлем Грэнвилл Вудхауз - Классическая проза / Юмористическая проза
- Как ставится пьеса - Карел Чапек - Классическая проза