Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во всяком случае — помню точно — это было время, когда имя Цветаевой было еще в достаточной степени одиозным.
Незадолго до того — в 57-м — разразился скандал вокруг статьи Эренбурга (главы о Цветаевой из его книги «Люди, годы, жизнь»), напечатанной в только что разгромленном альманахе «Литературная Москва». Альманах изничтожали втихаря, методом закрытых, полусекретных аппаратных циркуляров и постановлений. Но Цветаеву, а заодно и Эренбурга, открывшего читателю это незнакомое ему имя, разоблачали и чернили публично. Тотчас же в «Крокодиле» появился хамский, зубодробительный фельетон Ивана Рябова, в котором Цветаева с ходу была зачислена в компанию «Смертяшкиных» (поэтов-декадентов, смакующих сладость небытия), над которыми в свое время глумился Горький.
Статья Эренбурга должна была стать предисловием к готовящейся к выходу книжки Цветаевой. Но после фельетона Рябова об этом нечего было и думать. Не только предисловие Эренбурга, но и сама цветаевская книжка этим фельетоном была торпедирована: выход ее в свет был отложен на годы. (Вышла она лишь в 61-м, то есть как раз в то самое время, когда Маршак написал и прочел мне свое стихотворение.)
На фоне этой лишь недавно отгремевшей грозы стихотворение Маршака вполне могло представляться его автору чуть ли не подвигом. Во всяком случае, комплименты, которых он ожидал, на которые, безусловно, рассчитывал, наверняка казались ему более чем заслуженными.
Но у меня, вопреки всем его ожиданиям, это стихотворение вызвало противоположную реакцию: оно меня возмутило. И отреагировал я, едва он закончил чтение, примерно так же, как Мандель на ту его статью про Евтушенко и Вознесенского. Кажется, даже теми же самыми словами: «Самуил Яковлевич, я вас не узнаю…» Или даже еще того хлеще: «Как вы могли!.. Да как у вас язык повернулся!..»
Особенно, помню, возмутило меня тогда уверение Маршака, что Марина Ивановна сумела вернуть себя родине «до последней строчки». До этого тогда было еще ох как далеко! С огромными потерями вышедшая наконец небольшая ее книжечка «Избранное» была чудовищно изувечена цензурой и редактурой. Едва ли не каждое входившее в нее стихотворение, с боями продираясь к читателю, оставляло клочья живого кровоточащего мяса на колючей проволоке, возведенной не только редакторами и цензорами, но и многочисленными доброхотами-доносчиками.
В анналах недавно открывшихся архивов сохранилась записка Б. Рюрикова, тогдашнего зама заведующего отделом культуры ЦК, директору «Гослита» Владыкину: «По договоренности Вам направляется копия письма Е. Серебровской».
Сохранилось и само это письмо (лучше сказать — донос). Член Союза писателей Е. Серебровская считала своим гражданским долгом сигнализировать, что готовящаяся к выходу книга Цветаевой «может нанести вред читателю, в особенности молодежи». «Прошу, — писала она, — поинтересоваться судьбой этой книги и в особенности статьей Эренбурга. Седины мы уважаем, но общественные интересы должны стоять выше».
После этого доноса верстка цветаевской книги срочно была отправлена на «дорецензирование» Н. Степанову, В. Огневу и В. Перцову, а потом — с личным письмом Владыкина — еще и А. Суркову. Бдительный Перцов решительно отверг предисловие Эренбурга, потребовал заказать другое предисловие (его потом написал В. Н. Орлов), а также потребовал коренного пересмотра состава сборника…
Всех этих подробностей я тогда, конечно, не знал. Но о мытарствах, которые пришлось преодолевать составителям книги, кое-что мне было известно (от моего товарища по Литинституту В. Огнева, бывшего одним из «дорецензентов» и по мере сил пытавшегося спасти книгу). Так что можете себе представить, какой фальшивой нотой прозвучало для меня утверждение Маршака, что Цветаева наконец-то сумела вернуть себя родине целиком — «до последней строчки».
Но это было далеко не главное.
Больше всего возмутил меня тогда сам тон этого стихотворения Маршака, его прощающая интонация. В строчке — «Пусть безогляден был твой путь…» — мне послышалась даже нотка некоего осуждения: пусть, дескать, ты чего-то там наплутала, даже покинула родину, но вот — вернулась все-таки, и родина — слава тебе, Господи, — простила тебя, приняла в лоно свое твою бедную заблудшую душу.
Много лет спустя — уже, наверно, в восьмидесятых — случилось мне прочесть короткое стихотворение умершего в эмиграции русского поэта Ивана Елагина:
Еще жив человек,Расстрелявший отца моегоЛетом в Киеве, в тридцать восьмом.
Вероятно, на пенсию вышел,Живет на покоеИ дело привычное бросил.
Ну, а если он умер, —Наверно, жив человек,Что пред самым расстреломТолстойПроволокоюЗакручивалРукиОтцу моемуЗа спиной.
Верно, тоже на пенсию вышел.
А если он умер,То, наверное, жив человек,Что пытал на допросах отца.
Этот, верно, на очень хорошую пенсию вышел.
Может быть, конвоир еще жив,Что отца выводил на расстрел.
Если бы я захотел,Я на родину мог бы вернуться.
Я слышал,Что все эти людиПростили меня.
Прочитав это стихотворение, я сразу вспомнил тот вечер, когда Маршак прочел мне свой стишок о Цветаевой, и то, что я при этом чувствовал, и то, что тогда ему наговорил.
Нет, сейчас я, конечно, вряд ли вспомню всё, что в запальчивости наговорил тогда Самуилу Яковлевичу. Ясно помню только одну свою фразу: «Ах, родина, значит ее простила, да? А вы не подумали о том, что надо было бы ее спросить: простила ли она, смогла ли она простить свою родину, это чудовищное наше государство, которое уничтожило, раздавило, растоптало всех ее близких, а саму ее довело до петли?!»
В отличие от тех людей, которые «простили» сына замученного и расстрелянного ими отца Ивана Елагина, у Маршака не было перед несчастной Цветаевой никакой личной вины. Во всех ее несчастьях и в ее трагической гибели он — лично — виноват не был. Но он прощал ее от имени государства, с которым себя отождествлял.
Больше всего меня поразило именно это! В четверостишии, заключающем его стихотворение о Цветаевой, с Мариной говорил не тот Маршак, с которым я уже привык беседовать в одной из самых, как мне казалось, дальних комнат его квартиры, а «Маршак Советского Союза», обитавший в той его парадной приемной, где он принимал меня с Осетровым.
Не помню сейчас, чем кончился тогдашний наш разговор, но какое-то впечатление мой «взрыв» на Самуила Яковлевича, как видно, все-таки произвел. Когда стихотворение было напечатано, я заметил, что одно словечко в той последней строфе он все-таки заменил. Заключительные строки того варианта, который он мне прочел, звучали так:
Себя ты до последней строчкиСумела родине вернуть.
В печатном варианте они выглядели уже чуть-чуть иначе:
Себя ты до последней строчкиУспела родине вернуть.
Не «сумела», а — «успела». Разница как будто невелика, вроде бы даже и не заметна. Но я, прочитав печатный вариант (в маленькой книжечке Маршака «Избранная лирика», вышедшей осенью 62-го), эту разницу с удовлетворением отметил. «Сумела» — это значит, сделала какое-то усилие для того, чтобы вернуть себя родине «до последней строчки», — то есть чтобы родина отпустила ей все ее заблуждения и грехи. Может быть, даже повинилась перед родиной, признала, что в чем-то была перед ней виновата. В слове «успела» этого оттенка уже нет.
Может быть, все это — не более, чем плод моего воображения. А может быть, даже и та осуждающая, прощающая Цветаеву интонация, которая так возмутила меня в этом маршаковском стихотворении, тоже мне только померещилась?
Нет, даже сейчас, когда всё написанное Цветаевой и впрямь — давно уже — вернулось к нам «до последней строчки», я все-таки слышу в последней строфе стихотворения Маршака эту прощающую ноту. Прощающую ее от имени государства.
Звериный оскал этого государства Маршаку был хорошо знаком. На этот счет не было у него никаких иллюзий. Но при всем при том он ощущал и сознавал себя государственным поэтом, «Маршаком Советского Союза». И как будто не смущался этой своей ролью. Не стыдился её.
На эту тему мы с ним почти никогда не говорили. Но одна — весьма примечательная — его реплика, объясняющая его отношение к этой проблеме, запомнилась мне хорошо.
— Россия, голубчик, — сказал он мне однажды, — это такая страна, где надо идти только по дороге. Один шаг в сторону — и попадаешь в трясину. А дороги, — многозначительно закончил он, — прокладывает государство.
- Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Красные бокалы. Булат Окуджава и другие - Бенедикт Сарнов - Биографии и Мемуары
- Книга воспоминаний - Игорь Дьяконов - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- «Расскажите мне о своей жизни» - Виктория Календарова - Биографии и Мемуары
- Царь Федор Алексеевич, или Бедный отрок - Дмитрий Володихин - Биографии и Мемуары
- Память сердца - Марина Скрябина - Биографии и Мемуары
- Осколки памяти - Владимир Александрович Киеня - Биографии и Мемуары / Историческая проза
- Из записных книжек 1865—1905 - Марк Твен - Биографии и Мемуары
- Кристина Орбакайте. Триумф и драма - Федор Раззаков - Биографии и Мемуары