Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И Вощев ударил активиста в лоб — для прочности его гибели и для собственного сознательного счастья».
Падающего — толкни. В «Котловане» звереют все. Даже призванная смягчить сердца строителей и оправдать их жизнь маленькая девочка Настя, которую находит и спасает от смерти Чиклин и которой поклоняются строители дома, а Вощев смотрит на нее так, как в детстве смотрел на ангела на церковной стене, приказывает взрослым дядям убивать всех плохих людей, потому что хороших очень мало, словно и она начиталась сочинений Томаса Мюнцера. Даже она, рожденная после революции («…жили одни буржуи, то я и не рождалась, потому что не хотела. А теперь как стал Сталин, так и я стала!»), отравлена недетским горем, ранней взрослостью и тем временем, в котором живет.
И в «Чевенгуре», и в «Котловане» ставится безжалостный, лишенный двусмысленности диагноз обезбоженному миру. Но если от «Чевенгура» остается ощущение печали и неясной надежды, намека на то, что финал неокончателен и приговор может быть пересмотрен — воскреснет из вод озера Саша Дванов и преобразится, превратится в доброго человека из Чевенгура его далекий брат Прокофий, то в «Котловане» — надежды нет. Слишком велико отчаяние и героев, и их создателя. И это опять не платоновское, а написанное как будто бы не по, а против воли изначально куда более милосердного и снисходительного автора, «…то я, которое писало, ни разу не подняло головы и я не увидел у него своих слез. Когда я хотел вскочить или крикнуть, то ничего во мне не послушалось». Вот так — не послушалось. Оно оказалось сильнее, оно победило, оно водило рукой. Только в чем был смысл этой победы? И что было с ней делать? Не Горькому же отсылать свой шедевр в Сорренто или на Малую Никитскую. И не Бунину в Париж.
Можно представить, что в Советском Союзе при жизни Платонова был бы напечатан «Чевенгур». Можно. Другое дело, как бы его встретила критика и какие бы полетели головы. Но представить, что был бы опубликован «Котлован» — это примерно то же самое, как если бы в 1924-м товарищи добровольно напечатали «Окаянные дни», а полвека спустя — «Архипелаг ГУЛАГ». Только Платонов в отличие от Бунина и Солженицына не считал себя убежденным врагом советской власти. Напротив. Даже в самые отчаянные минуты жизни он не поднимался или не опускался, не доходил до политического протеста и не переступал определенных границ, потому что как художник в этом пересечении не нуждался, а как пролетарский писатель, каковым не переставал себя считать, не мог себе подобного позволить.
«Котлован» — исключение. Здесь вещи названы своими именами: преступление преступлением, а убийцы — убийцами, при том что никакой обличительной, равно как и оправдательной цели в повести не преследуется. Более того, в ней нет попытки даже логически осмыслить происходящее, ибо осмыслению, человеческому разумению, пониманию эта иррациональная картина не поддается.
Ее можно только высоко засвидетельствовать, не замутив личным авторским участием. Впечатление такое, будто платоновский «второй» не дал наблюдающему за ним в сонном видении «первому» возможности вымолвить слова. Эти слова «первый» оставил для «Записных книжек», в которых искренне и наяву писал: «Без компартии нам невозможно жить: мы бы давно погибли от кулака»; «Бедняки за колхозы; в колхозе им пашут общие лошади и тракторы; а в кулацкой деревне — кулацкие лошади. В колхозе лошадь для бедняка обходится дешевле»; «Колхозы — наша одна надежда. Что ж нам делать без них? Опять бедовать, нуждаться, жить безнадежно и видеть сало кулака, питаясь печеной рожью»; «Кулак подобен онанисту, он делает все единолично, в свой кулак»; «Новая жизнь наступила действительно (работа коллектива на сенокосе)»; «Мужик-колхозник это не прежний цепкий узким умом идиот, это уже мечтатель и фантазер (машина научила его сверх-надежде)».
Эти слова он оставил для «бедняцкой хроники» «Впрок», где «бедняцкие бабы выходили под вечер из ворот и, пригорюнившись, начинали голосить по колхозу. Для них отсутствие колхоза означало переплату лошадным за пахоту, побирушничество за хлебом до новины по зажиточным дворам, дальнейшая жизнь без ситца и всяких обновок и скудное сиротство в голой избе, тогда как колхозные бабы уже теперь гуляют по волости в новых платках и хвалятся, что говядину порциями едят. Одной завистью, одним обычным житейским чувством бедняцкие бабы вполне точно понимали, где лежит их высшая жизнь».
Эти слова остались в наброске рассказа «Ветер-пахарь», герой которого красноармеец Силайлов узнает в сельсовете, что «земля безлошадной бедноты стоит почти вся несеянная, потому что живой тяги нету, а брать лошадей из кулацкого класса, так у бедноты бюджета не хватает, — тем более что кулачество берет за пахоту наличными и без рассрочки».
Эти слова прозвучали, наконец, в письме жене, отправленном летом 1931 года из Самары: «Муся, если бы ты знала, как тяжело живут люди, но единственное спасение — социализм, и наш путь — путь строительства, путь темпов, — правильный».
Однако в «Котлован» не попало ничего, что можно было бы хоть как-то, пусть косвенно, пусть опосредованно, с натяжкой трактовать за колхозы даже в их идеальном, несуществующем воплощении. Платонов был убежденным сторонником коллективизации, никогда он не выступал защитником кулачества, в чем обвиняла его тогдашняя политическая критика, не придерживался он и той точки зрения (ныне весьма распространенной и ставшей практически общепринятой), что кулаки есть самая талантливая, самая работящая, предприимчивая часть крестьянского мира и, более того, что к 1929–1930 годам кулаков в изначальном смысле этого слова в стране не осталось, а те, кого большевики кулаками называли, были просто крепкими хозяевами середняками, и напротив, бедняки — это зачастую деревенская голь, бездельники, лодыри. Если говорить о литературе, то художественных иллюстраций к подобному взгляду на крестьянский мир можно найти сколько угодно: у Бориса Можаева в «Мужиках и бабах», в рассказах Владимира Тендрякова, в прозе Василия Белова, Сергея Залыгина, Ивана Акулова, Юрия Казакова, Константина Воробьева, в воспоминаниях Ивана Твардовского и у многих других замечательных писателей, но только не у Платонова, отмечавшего в «Записных книжках» 1930 года (то есть по времени совпадавших с написанием «Котлована»): «Кулак сейчас скрывается в колхозе, — и выходит из него последним, стравив на выход других», «Кулак играет на наших временных затруднениях, ищет их. Где кулак — там наши недостатки…».
С еще большей неприязнью описывал Платонов расслоение современной ему деревни в очерке «За большевистского счетовода в колхозе!», созданном предположительно тем же летом 1930 года:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Государь. Искусство войны - Никколо Макиавелли - Биографии и Мемуары
- 100 ВЕЛИКИХ ПСИХОЛОГОВ - В Яровицкий - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Пришвин, или Гений жизни: Биографическое повествование - Алексей Варламов - Биографии и Мемуары
- Портрет на фоне мифа - Владимир Войнович - Биографии и Мемуары
- «Берия. Пожить бы еще лет 20!» Последние записи Берии - Лаврентий Берия - Биографии и Мемуары
- Дед Аполлонский - Екатерина Садур - Биографии и Мемуары
- Фаина Раневская. Одинокая насмешница - Андрей Шляхов - Биографии и Мемуары
- Фаина Раневская. Любовь одинокой насмешницы - Андрей Шляхов - Биографии и Мемуары
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары