Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да ты что́ возить-то по этой линии будешь?
— Уж это наше дело!
— Нет, ты скажи!
— А позвольте узнать, Александр Прокофьич, что вы-то по вашей линии возить будете?
— Это от Изюма-то, через Купянку, Валуйки да в Острогожск! Да тут, батюшка, хлеба одного столько, что ахнешь! Опять: конопель, пенька, масло, скот, кожи! Да ты пойми: ведь в Изюме-то окружный суд! Члены суда будут ездить! судебные следователи! судебные пристава! Твое же острогожское имение описывать поедут!
Между тем Петр Иваныч беспокойно поглядывает на часы и вдруг вскакивает:
— Однако пора бежать!
И все трое, обращаясь ко мне, разом восклицают:
— Вы разве не пойдете устрицы есть?
— Не знаю… Я как-то еще не думал об этом.
— Ну, каким же образом после того вы концессию получить хотите! Где же вы с настоящими дельцами встретитесь, как не у Елисеева или у Эрбера? Ведь там все! Всех там увидите!
— Да ведь я… право, и дорога-то у меня плохая, кажется! Ну, что я, в самом деле, возить по ней буду!
— А вам-то что́? Это что еще за тандрессы* такие! Вон Петр Иваныч снеток белозерский хочет возить… а сооружения-то, батюшка, затевает какие! Через Чегодощу мост в две версты — раз; через Тихвинку мост в три версты (тут грузы захватит) — два! Через Волхов мост — три! По горам, по долам, по болотам, по лесам! В болотах морошку захватит, в лесу — рябчика! Зато в Питере настоящий снеток будет! Не псковский какой-нибудь, а настоящий белозерский! Вкус-то в нем какой — ха! ха!
— Смейтесь! смейтесь! а вот как заполучу дорожку, тогда будет… хи! хи!
— Мы, батюшка, нынче всю эту статистику дотла разузнали! Где что́ родится, где какое производство идет! Где мамура-ягода, где княженика-ягода! Где сырть-рыба, где сельдь, где снеток! Где мыло варят, где кожи дубят! Разносчик кричит: сельди переславские! — а мы примечаем!
Делать нечего, отправляемся вчетвером на биржу к Елисееву*.
Устричная зала полна. Губерния преобладает. Кадыки, кадыки, кадыки; затылки, затылки, затылки. На столах валяются фуражки с красными околышами и кокардами. Там и сям мелькают какие-то оливковые личности, не то греки, не то евреи, не то армяне, словом, какие-то иконописные люди, которым удалось сбежать с кипарисной деки и отгуляться на воле у Дюссо и у Бореля. Они жирны, словно скот, откормленный бардою. «Личности эти составляют центры, около которых образуются группы кадыков. Но самый главный центр представляет какой-то необыкновенно жирный и, по-видимому, не очень умный человек, который сидит на диване у средней стены и на груди у которого отдыхает тяжелая золотая цепь, обремененная драгоценными железнодорожными жетонами. Он уж поел и, сложа на груди руки и зажмурив глаза, предается пищеварению. По временам пройдет мимо него кадык, скажет: Анемподисту Тимофеичу! тогда он отделит от туловища одну из рук и вложит ее в протянутую руку кадыка. Хотя этот человек сидит за своим столом одиноко, но что не кто другой, а именно он составляет настоящий центр компании — в этом нельзя усомниться. Кадыки, очевидно, ни на минуту не теряют его из вида. Они и сидят за своими столами как-то не прямо, а вполоборота к нему, и говорят друг с другом, словно не друг с другом, а обращаясь к третьему лицу, которое нельзя беспокоить прямо, но без мнения которого обойтись немыслимо.
Проходя мимо него, Прокоп толкает меня в бок и шепчет каким-то испуганным голосом:
— Бубновин!
В зале сыро, наслякощено, накурено. Словно туман стоит. Но кадыки не гогочут, по своему обычаю, а как-то сдержанно беседуют, словно заискивают.
— Аристиду Фемистоклычу! — восклицает Прокоп, расцветая при виде одного из византийских изображений, которого наружность напоминает паука, только что проглотившего муху, — как поживаете? каково прижимаете?
— Ницево! зивем!
— Девочки как?
— И девоцки!.. у нас девоцек завсегда бывает оцень достатоцно!
— Ну, и слава богу!
Мы садимся за особый стол; приносят громадное блюдо, усеянное устрицами. Но завистливые глаза Прокопа уже прозревают в будущем и усматривают там потребность в новом таком же блюде.
— Вели еще десятка четыре вскрыть! — командует он, — да надо бы и насчет вина распорядиться… Аристид Фемистоклыч! вы какое вино при устрицах потребляете?
— Сабли́… а впроцем, я могу всякое!
— Ну, и нам подавай шабли, а потом и до «всякого» доберемся!
Начинается истребление устриц под гвалт общего говора.
— Я вам докладываю: простой армейский штабс-капитан был! — ораторствует какой-то «кадык», — в нашем городе в квартальные просился — не дали.
— А теперь третью дорогу строит! — отзывается другой «кадык», — вот оно что̀ значит ум-то!
— Да; если целовек с умом… это тоцно!.. — замечает Аристид Фемистоклыч.
Он пропустил уж полсотни устриц и развалился на диване, попыхивая какую-то неслыханной красоты сигару.
— Товарищами были! в одно время в полку служили! — повествует в другом углу третий «кадык», — вчерась встречаемся на Невском: Ты что? говорит. Так и так, говорю, дорожку бы заполучить! Приходи, говорит!
Я вглядываюсь в говорящего и вижу, что он лжет. Быть может, он и от природы не может не лгать, но в эту минуту к его хвастовству, видимо, примешивается расчет, что оно подействует на Бубновина. Последний, однако ж, поддается туго: он окончательно зажмурил глаза, даже слегка похрапывает.
— А какая доброта-то! — продолжает хвастаться кадык, — так-таки просто и говорит: приезжай, говорит, я тебя с женой познакомлю, а потом и об дорожке потолкуем! Я, говорит, знаю, что твое дело верное!
Бубновин продолжает похрапывать.
— Шнейдершу бы вот попросить, чтобы словечко замолвила! — вдруг предлагает кто-то.
Бубновин открывает один глаз, как будто хочет сказать: насилу хоть что-нибудь путное молвили! Но предложению не дается дальнейшего развития, потому что оно, как и все другие восклицания, вроде: вот бы! тогда бы! — явилось точно так же случайно, как те мухи, которые неизвестно откуда берутся, прилетают и потом опять неизвестно куда исчезают.
Съедаются первые четыре десятка устриц, потом съедаются еще четыре десятка устриц, в промежутках съедаются два фунта свежей икры, фунт сыру, фунт семги. Выпивается по бутылке шабли на брата, потом по бутылке шампанского; в промежутках пробуются разные сорта водок. Дым синими волнами ходит по комнате, так что, несмотря на зажженный газ, почти ничего не видно. И чем больше выпивается, тем гуще делается шум. Приходят новые деятели; слышатся вопросы: «решена?», «аудиенции-то добился ли, по крайней мере?» и ответы: «а черт их разберет!», «семь дней хожу, и дальше передней ни-ни!» В пять часов мы выходим наконец на воздух.
— Где же дельцы-то? — спрашиваю я у Прокопа.
— А Бубновин!
— Да ведь вы с ним даже не говорили!
— Какой вы, батюшка, однако ж, чудно̀й! разве этакого человека можно сразу! Его надобно еще приучить к себе, чтобы он, значит, к физиономии-то сначала присмотрелся! Раз скажешь ему: Анемподисту Тимофеичу! в другой: Анемподисту Тимофеичу! — ну, он и прислушивается помаленьку. Успел ты ему понравиться — дело в шляпе! Не успел — домой поезжай! и проедаться тут нечего! Вот этот барин, что̀ про Шнейдершу-то давеча молвил, — вы видели, как он на него посмотрел! Да барин-то плох! Другой бы на его месте так бы этой Шнейдершей Бубновина раззудил, что завтра и по рукам бы хлопнули!
— За чем же дело? воспользуйтесь!
— Я, батюшка, и то уж подумываю! Кончено дело! завтра же чем свет — к Бубновину! Я ему этот прожектец во всех статьях разверну!
Я возвращаюсь в свой нумер усталый, ошеломленный, полупьяный, нераздетый бросаюсь в постель и засыпаю тяжелым сном. Во сне мне видится железная дорога от Петербурга до самого устья Печоры. Локомотив, пыхтя и свистя, несется в необозримую даль; болотные трясины содрогаются, леса оглашаются бесконечным эхом, испуганные звери и птицы скрываются куда-то далеко, в непроглядный мрак. На поезде сидит жандарм и какой-то партикулярный молодой человек*. И мчатся эти люди день и ночь, худо спят, на̀скоро закусывают, бегут, спешат, как будто и невесть какие приятства ожидают их на устье Печоры. А с устья Печоры, в свою очередь, тоже мчится поезд, и несется на нем господин Латкин с свежею печорскою семгою и кедровой шишкой в руках*, как доказательство крайней необходимости дороги в этот кишащий естественными богатствами край. И вдруг в Усть-Сысольске ужасное столкновение… Раздается треск, гром; я в ужасе мечусь на постеле и наконец вскакиваю.
В комнате темно; в дверь моего нумера действительно кто-то сильнейшим образом стучит.
Отпираю; влетает Прокоп.
— Спите, батюшка, спите! — говорит он мне укоризненно, — а я, покуда вы тут спите, у Дюссо с таким человечком знакомство свел!
- Том 13. Господа Головлевы. Убежище Монрепо - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- История одного города. Господа Головлевы. Сказки - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 15. Книга 1. Современная идиллия - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Пошехонская старина - Михаил Салтыков-Щедрин - Русская классическая проза
- Том 19. Письма 1875-1886 - Антон Чехов - Русская классическая проза
- Барин и слуга - Клавдия Лукашевич - Русская классическая проза
- Иногда - Александр Шаров - Русская классическая проза
- Пути-дороги гастрольные - Любовь Фёдоровна Ларкина - Прочие приключения / Русская классическая проза / Прочий юмор
- Товарищи - Максим Горький - Русская классическая проза
- Аэростаты. Первая кровь - Амели Нотомб - Русская классическая проза