Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Дайте Новый год встретить.
Степан Петрович для виду хмурится.
— Только не испачкайте.
Скрывается в глубь гардеробной и выносит пиджак. Выносит! Милый, дорогой Степан Петрович! Навсегда, на всю жизнь спасибо тебе! Везет мне, везет! С какими людьми все время встречаюсь!
Облачаюсь. В самый раз. Синий в рубчик. Борта немножко замазаны гримом. Не беда, только бы самому чем‑нибудь не капнуть на эту прелесть. Такого у меня, конечно, никогда не будет… И все же настроение гадкое.
Идем по улицам. Метет метель, переметает снег с одного тротуара на другой, а потом обратно — сначала налево, потом направо, опять налево, опять направо. Глупая метель. Нет, совсем не хочется идти, совсем не весело. И не будет весело. Тускло что‑то все вокруг. Но безвольно плетусь. Витя Барков, в своей дурацкой шляпенке и сам тощенький, перегнулся пополам под напором вьюги. Идем молодые, о которых поют: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…»
Улица Фрунзе… Ленивка… Фу, как завивает и завывает! Лебяжий переулок, дом 1/9. Мрачная лестница. Второй этаж, третий. Звоним. За дверью уже слышен смех, чувствуется тепло, гости. Щелкает замок, распахивается дверь… В ее проеме на фоне елки, которая сверкает, разукрашенная, в углу комнаты, там, за второй, тоже открытой дверью стоит девушка. Беленькие кудряшки, синее вельветовое платье с коротким рукавчиком, большой кружевной воротник. И огромные сияющие глаза. И вот тут, в эту секунду, в этот миг, я и влюбился в нее по уши, целиком, без остатка. Остановилась метель, внутри меня что‑то выпрямилось, освободилось, развернулось.
— Входите! — сказала она.
Ай! Услыхав ее голос, я совсем улетел в другую галактику. Все! Конец!
— Входите! — повторила она.
И я вошел в другую полосу своей жизни.
…Экая ты глупая, женщина в автобусе! Что ты мне зудишь в уши: «Нет, нет! Не бывает! Человека сначала надо узнать, выяснить его качества…» Господи, несчастное ты существо, обделенная ты судьбой бедняга… А я родился в праздник. «Тебя, нарядная, ласкает счастье», — говорит отец Лоренцо в «Ромео и Джульетте». Сколько всякой всячины принесла мне эта любовь — и отчаяние, и бешенство, и восторг, и исступление. «Всякое бывало», — как говаривали Бен — Акиба и Маяковский. Я и корчился на раскаленной сковородке ревности, и пытался покончить с собой, и исходил стихами, и повизгивал от восторга. Она предпочитала мне других. Но я продолжал любить. Мучиться и любить. Десять лет. И на фронте:
Через огонь, через снаряды,Через кровавые телаГляжу на шелковые пряди,Их на ладони расстеля.
И в госпитале:
Я вижу все твои богатства,Голубоватый свет в глазах,Где солнце любит рассыпаться,Как эхо звонкое в горах.
И в Костроме, именно в годы, когда жил у отца после госпиталя:
Бродит сквозь сумерки синиеОсень в дырявом плаще.Я при огне керосиновомСмысл постигаю вещей.Пламя холодное желтоеЛистом осенним дрожит.Что‑то большое, тяжелоеВ маленьком сердце лежит.
Я исходил стихами и продолжал любить, несмотря ни на что. И я опять скажу своей судьбе: спасибо! Спасибо за эту любовь — большую, безрассудную, нелегкую.
Зато я понимаю стихи Блока, Маяковского, Ронсара и сонеты Шекспира. Я все это пережил сам лично, своей собственной персоной. И «зимний ветер играет терновником, задувая в окне свечу», и «выбегу, тело в улицы брошу и, дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась», и «будь самой горькой из моих потерь, но только не последней каплей горя». А не вошедшая в роман строфа из «Евгения Онегина» написана Пушкиным именно обо мне:
Да, да, ведь ревности припадкиБолезнь, так точно, как чума,Как черный сплин, как лихорадка,Как повреждение ума.Она горячкой пламенеет,Она свой жар, свой бред имеет,Сны злые, призраки свои.Избави Бог, друзья мои,Мучительней нет в мире казниЕе терзаний роковых.Поверьте мне, кто вынес их,Тот уж, конечно, без боязниВзойдет на пламенный костерИль шею сложит под топор.
Я человек, сомневающийся попеременно во всем. Не сомневаюсь только в своих ощущениях и импульсах. Но это мои ощущения и мои импульсы. И хотя я говорил, что субъективен, но не настолько, чтобы не подозревать о существовании иных ощущений и импульсов у других людей, и не могу исходить единственно из своих потребностей, ощущений и понимания, предлагать другим свой образ жизни. Не могу, даже исходя из опыта. В конце концов, это только мой личный опыт. «Любите, как я!» — мог бы я воскликнуть в восторженном экстазе. Экая была бы чушь!
Но когда теперь некоторые юнцы или девицы с печальным апломбом или наглостью говорят: «Теперь этой вашей книжной любви не бывает», — я и верю и не верю. Не верю оттого, что и сейчас бывает «под окном стояние, тряски нервное желе». И верю, оттого что вижу, какие толпы, оравы, орды ворвались в храм Венеры и с гиком шуганули оттуда всяких амуров, едва успевших выпорхнуть в двери и окна.
Мы с женой, той семнадцатилетней девочкой, которую я увидел на сказочной елке 1935/36 года, еще существуем. В этот месяц, который я провел в больнице после операции, жена ежедневно приходила ко мне, принося что‑нибудь вкусное, выхаживала меня. И строчку из того же Пушкина «…как тень иль верная жена» я сейчас воспринимаю совсем не так иронически, как шаловливо понимал ее раньше, а только в положительном смысле. «Верная жена» — спутник жизни, товарищ до конца дней. Горе тем, кто не имеет верного друга до гроба! А «тень»… Человек без тени, видимо, привидение.
…Возвращаюсь в 1946 год. Снова Москва, снова поиски работы. Нашел! Взяли в ЦДКЖ. Вот тут‑то самое время рассказать и об этом удивительном театре.
ЦДКЖ
Конечно, деятели крупных театров, допустим МХАТа, Малого, БДТ, Вахтанговского или даже имени Пушкина, могут считать подобный театр почти несуществующим, видимым разве что в микроскоп, Смотрят, так сказать, сверху вниз. А ведь это неправда, что сверху видней, — наоборот, заберитесь вы на какую‑нибудь верхотуру, что оттуда увидите? И людей‑то не разглядите, не то что бабочек, муравьев, цветы, — все то, из чего соткана жизнь. Одни контуры, один общий пейзаж. Словом, лично для меня театр ЦДКЖ был не прибежищем, а своего рода открытием.
Что он, этот театр, имел: репетиционное помещение, редкие спектакли в Москве и выезды, выезды, выезды. Два вагона — один для декораций, другой для актеров, режиссеров, дирекции, администрации. Всем по полке. Только директору целое купе. И готовили пищу на керосинках в тамбуре. И хотя я проработал в этом театре всего два года, но столько увидел! И Крым, и Кавказ, и Среднюю Азию, и просторы России. Ну когда, каким образом и на какие шиши я мог бы объездить и увидеть все эти края с десятками городов, сел, аулов! Увидеть Регистан, Биби — Ханым, Шахи- Зинду, дворец кокандского хана, мавзолей Тамерлана, медресе в Бухаре, где мы ночевали в похожих на каменные мешки комнатах бывших учеников этого духовного училища. Когда поднимаешься по врезанным в гору ступеням Шахи — Зинды, а слева и справа от тебя возникают мавзолей за мавзолеем и каждый сверкает сказочной красотой, соревнуясь блеском своим с соседними, то чем выше взбираешься в гору, тем сильнее охватывает тебя волнение от нахлынувших сильных чувств, и уже начинает чудиться, будто ты поднимаешься в самое царство небесное!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Удивление перед жизнью. Воспоминания - Виктор Розов - Биографии и Мемуары
- Виктор Розов. Свидетель века - Виктор Кожемяко - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- Победивший судьбу. Виталий Абалаков и его команда. - Владимир Кизель - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Переход в бесконечность. Взлет и падение нового магната - Майкл Льюис - Биографии и Мемуары
- Всё тот же сон - Вячеслав Кабанов - Биографии и Мемуары
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Долгая дорога к свободе. Автобиография узника, ставшего президентом - Нельсон Мандела - Биографии и Мемуары / Публицистика
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары