Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был единственный раз, когда он взял надо мной верх, но после этих трех дней гонка не прекращалась ни на час. Шесть дней кряду шли эти гонки без всяких правил – делай все, что тебе по вкусу, – но ему-то все это было совсем не по вкусу. Одежда моя разорвалась в клочки, чинить ее было некогда, так что под конец я бегал нагишом, как дитя природы, с топором в одной руке и с булыжником в другой. Я не останавливался ни ночью, ни днем, лишь изредка на минутку вздремнешь в какой-нибудь расщелине. Что до мамонта, он худел прямо на глазах – потерял самое малое несколько тонн – и стал нервный, как засидевшаяся в девках учительница. Стоило мне подойти к нему и крикнуть или кинуть в него издали камнем, и он сразу подскочит и весь задрожит, точно пугливый жеребенок. А потом опять как припустится, хвост и хобот выставит, косится на меня через плечо, глаза так и горят, а уж ругает меня, уж клянет – на все корки. Бесстыжий был зверь, разбойная душа и богохульник.
Но под конец он угомонился и только все хныкал и скулил, как дитя малое. Он совсем пал духом и стал жалкий, несчастный. Этакая гора, а трясется, как студень. Начались у него сердцебиения, его качало, как пьяного, и он валился наземь, сбив ноги в кровь. А то, бывало, бежит и плачет. Боги, и те смилостивились бы над ним, вы бы тоже не удержались от слез, никто не удержался бы. На него было жалко смотреть – такой огромный и такой несчастный, но я только больше ожесточился в сердце своем и прибавил шагу. Наконец я совсем загонял его, и он свалился – в отчаянии, задыхаясь, мучимый голодом и жаждой. Видя, что он не в силах пошевельнуться, я перерезал ему сухожилия и потом чуть не весь день врубался в него топором, а он сопел и всхлипывал, пока я не врубился так глубоко, что он затих. Да, он был тридцати футов в длину, двадцати ростом, а между бивнями можно было гамак подвесить и спать в свое удовольствие. Правда, я выжал из него все соки, а все же он был недурен на вкус, и одних ног, зажаренных целиком, хватило бы на год. Я провел там всю зиму.
– А где эта долина? – поинтересовался я.
Он махнул рукой куда-то на северо-восток и сказал:
– Хорош у вас табачок. Добрую долю его я унесу в кисете, а воспоминание о нем сохраню до самой смерти. В знак того, как высоко я ценю вашу любезность, разрешите взамен ваших мокасин поднести вам эти муклуки. Это память о Клуч и семи слепых щенятах. А кроме того, они напоминают о событии, какого не знала история: об уничтожении последнего представителя самого древнего и самого раннего на земле звериного племени. А муклукам сносу не будет.
Вручив мне муклуки, он выбил трубку, пожал мне на прощание руку и исчез в снежной пустыне. Вы, конечно, не забыли, что я с самого начала снял с себя всякую ответственность за эту историю, а всем маловерам я советую посетить Смитсоновский институт. Если они представят соответствующие рекомендации и приедут в урочное время, их, без сомнения, примет профессор Долвидсон. Муклуки теперь хранятся у него, и он подтвердит если не то, каким образом они были добыты, то уж во всяком случае, какой на них пошел материал. Он авторитетно утверждает, что они сшиты из шкуры мамонта, и с ним соглашается весь ученый мир. Чего же вам еще надо?
Игра
(перевод В. Топер)
Глава I
Перед ними на полу были разостланы ковры всех цветов и узоров; на двух, брюссельских, они уже с самого начала остановили свой выбор, но манили и другие – яркие, пышные; трудно было не поддаться соблазну, однако высокая цена отпугивала. Заведующий отделом оказал им честь – сам занимался с ними; впрочем, она отлично знала, что делал он это ради одного Джо, – недаром мальчишка-лифтер даже рот разинул и, пока они подымались на верхний этаж, не сводил с него восхищенного взгляда. С таким же благоговением смотрели на Джо ребята и подростки, когда ей случалось проходить с ним по улицам своего квартала, в западной части города.
Заведующего отделом позвали к телефону, и борьба между желанием купить ковер понаряднее и страхом истратить слишком много денег уступила в ее душе место другим, более тревожным мыслям.
– Не могу понять, Джо, что ты в этом находишь хорошего, – сказала она негромко, но настойчиво, видимо, продолжая недавний, ни к чему не приведший спор.
Его полудетское лицо омрачилось, но только на одно мгновение, и тут же снова просияло нежностью. Он был очень молод, почти мальчик, а она почти девочка – два юных создания на пороге жизни, выбирающие ковры для украшения своего гнездышка.
– Стоит ли волноваться? – сказал он. – Ведь это в последний раз, в самый, самый последний раз.
Он улыбнулся ей, но она подметила невольно вырвавшийся у него едва уловимый вздох сожаления, и сердце ее сжалось; из чисто женской потребности нераздельно владеть своим возлюбленным она боялась его пристрастия к тому, что было ей непонятно, а в его жизни занимало такое большое место.
– Ты же знаешь, встреча с О'Нейлом оплатила последний взнос за дом моей матери, – продолжал он. – С этой заботой покончено. А за сегодняшнюю встречу с Понтой я получу приз – сто долларов, понимаешь, целых сто долларов! Это пойдет нам на устройство.
Она отмахнулась от денежных расчетов.
– Но ты любишь этот свой ринг. Почему?
Он был не мастер выражать мысли словами. На работе руки заменяли ему слова, а на ринге за него говорило его тело, игра мускулов, – словами же он не мог объяснить, почему его так неудержимо влечет на ринг. Однако он попытался это сделать и нерешительно, сбивчиво начал говорить о том, что он испытывает во время состязания, особенно в минуты наивысшего напряжения и подъема.
– Могу тебе сказать только одно, Дженевьева: лучше нет, как стоять на ринге и знать, что противник у тебя в руках. Вот он нацеливается, то правой, то левой, а ты каждый раз закрываешься, увертываешься. А потом так дашь ему, что он зашатается и обхватит тебя и не пускает, а судья оторвет его, и тогда ты можешь покончить с ним, а публика вопит, себя не помня, и ты знаешь, что победил, что дрался честно, по всем правилам, а победил потому, что лучше умеешь драться. Понимаешь, я…
Он запнулся, испуганный собственным многословием и страхом, промелькнувшим в глазах Дженевьевы. Слушая Джо, она пристально вглядывалась в него, и на ее лице все сильнее проступало выражение мучительной тревоги. Описывая ей эти величайшие минуты своей жизни, Джо мысленно видел перед собой сраженного его ударом противника, огни ринга, бешено аплодирующих зрителей, – и Дженевьева чувствовала, что Джо уходит от нее, унесенный потоком этой непонятной ей жизни. Против этого грозного, неудержимого потока бессильна была вся ее беззаветная любовь. Тот Джо, которого она знала, отступил, растворился, пропал. Исчез-до милое мальчишеское лицо, ласковый взгляд, изогнутая линия рта с приподнятыми уголками. Перед ней было лицо взрослого мужчины, лицо, словно отлитое из стали, застывшее и неумолимое; губы сомкнулись, как стальные створки капкана, широко раскрытые глаза глядели холодно и зорко, отсвечивая стальным блеском. Это было лицо мужчины, а она знала только лицо юноши. Таким она видела его впервые.
Ей стало страшно, и все же она смутно почувствовала, что гордится им. Его мужественность – мужественность самца-победителя – не могла не взволновать ее женское естество, не могла не разбудить в ней извечное стремление женщины найти надежного спутника жизни, опереться о каменную стену мужской силы. Она не понимала страсти, владевшей им, но знала, что даже любовь не излечит его; тем сладостней была мысль, что ради нее, ради их любви он сдался, уступил ее желанию, отказался от любимого дела и сегодня выступает на ринге в последний раз.
– Миссис Силверстайн говорит, что терпеть не может бокса, что ничего хорошего в нем нет, – сказала Дженевьева. – А она женщина умная.
Он снисходительно улыбнулся, пряча уже не раз испытанную обиду: больно было сознавать, что Дженевьева отвергает именно то в его натуре и в его жизни, чем он сам больше всего гордился. На ринге он достиг успеха, славы, достиг своими силами, ценой напряженного труда, и именно это и только это он с гордостью положил к ногам Дженевьевы, когда добивался ее любви, когда предложил ей всего себя – все, что в нем было лучшего. В своем мастерстве боксера он видел величайший и прекраснейший залог мужественности, какого ни один мужчина не мог бы предъявить, и это, по его мнению, давало ему право домогаться Дженевьевы и обладать ею. Но она не поняла его тогда и теперь не понимала, и он только удивлялся: что же она нашла в нем, почему удостоила его своей любви?
– Миссис Силверстайн просто дуреха и старая брюзга, – сказал он беззлобно. – Что она понимает? Поверь мне, в этом спорте очень много хорошего. И для здоровья полезно, – добавил он, подумав. – Посмотри на меня. Ведь я должен жить очень чисто, если хочу быть в форме. Я живу чище, чем миссис Силверстайн или ее старик и вообще все, кого ты знаешь. Я соблюдаю режим: душ, обтирание, тренировка, здоровая пища, – все по часам, и никакого баловства. Я не пью, не курю – словом, не делаю ничего такого, что могло бы повредить мне. Да я живу чище, чем ты, Дженевьева… – Заметив, что она обиженно поджала губы, он поспешил добавить: – Честное слово! Я же говорю не про мыло с водой, а вот посмотри. – Он бережно, но крепко сжал ее руку повыше локтя. – Ты вся мягкая, нежная. Не то, что я. На, пощупай.
- Рассказы южных морей - Джек Лондон - Классическая проза / Морские приключения
- Рассказы и очерки - Карел Чапек - Классическая проза
- Джек Лондон. Собрание сочинений в 14 томах. Том 13 - Джек Лондон - Классическая проза
- Полное собрание сочинений и письма. Письма в 12 томах - Антон Чехов - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 21. Труд - Эмиль Золя - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Собрание сочинений в 12 томах. Том 8. Личные воспоминания о Жанне дАрк. Том Сойер – сыщик - Марк Твен - Классическая проза
- Собрание сочинений в 15 томах. Том 8 - Герберт Уэллс - Классическая проза
- Собрание сочинений в двадцати шести томах. т.18. Рим - Эмиль Золя - Классическая проза
- Автобиография. Дневник. Избранные письма и деловые бумаги - Тарас Шевченко - Классическая проза