Шрифт:
Интервал:
Закладка:
порой спасают… старое пальто.
1970
Белая горячка
Вот он связан, кусается,
в жилах пенится злость!
Посмотри-ка, красавица,
что с любимым стряслось.
В лимузине катал тебя,
мед стекал по усам.
Мог он беды отталкивать
без помощников, сам.
Жил поющий – не ноющий,
знал и этак, и так,
а теперь, как беспомощный,
подорвавшийся танк.
На графинчике с корочкой
занесло – и в кювет!
«Ну и пусть себе корчится!»
прозвучало в ответ.
«Помоги ему… кончится», –
снизошла ее мать.
А красавица морщится:
«Толку – ногти ломать!»
1970
«А в декабре все не было зимы…»
А в декабре все не было зимы.
И на асфальте белые окурки
за пять шагов разглядывали мы…
Отягощали ватные тужурки
сердца и плечи молодых людей.
И с отвращением воды касались чайки.
И вместо снега – высевки дождей
собак и горьких пьяниц помечали.
Все остальное пряталось: в дома,
под зонтики, под крыши лимузинов,
под крылышко унылое ума,
под стеклышко кафе иль магазина.
А я – среди собак и забулдыг –
не прятался, поскольку боль постиг.
1960–1984
«Стала рожа шире тела…»
Стала рожа шире тела,
шире задницы… Ну, что ж.
«Потолстел!» – гнусавит Стелла.
«Пополнел!» – гундосит Жорж.
– Да, братишки, – отвечаю, –
что поделать – разнесло.
Может, в Африку отчалить,
сбросить парочку кило?
Может, петельку накинуть?
Может, в водочке сгореть?
В брюхо ножик сунуть-вынуть,
чтобы, значит, похудеть?
Вот какое, братцы, дело, –
не влезаю в макинтош…
Извините, тетя Стелла,
не судите, дядя Жорж.
1969
«Стол из елового обрубка…»
Стол из елового обрубка.
Прозрачны рюмки-пузыри.
В моих зубах для форса – трубка,
в ней полыхает жар зари!
Качает музыка сознанье,
шипят в сосудах спирт и кровь.
Помоевидное лобзанье
пророчит чистую любовь.
Ложусь на черные простынки
и реагирую на твой
неженский лоб в тоске косынки,
на свой хотимец нулевой…
1965
«В электрическом поезде…»
В электрическом поезде
мы сидели вдвоем.
Что ты, золотко, роешься
в чемодане моем?
Я не пьян, паразитка ты,
я ужасно не пьян.
Шоколадною плиткою
сладок мой чемодан.
В неотправленном поезде,
угодившем в тупик,
я, раздетый до пояса,
в твою тайну проник.
У тебя зубы черные,
хищный ежится рот.
Слышу: вышла в уборную,
ткань газетную рвет.
Ах, репейник меж рельсами,
ах, бурьян между ног…
Я любил тебя весело,
как, по-моему, мог.
Дура, дура, не ценишь ты
моей лютой тоски.
В чемодане – не денежки,
в чемодане – стишки.
В чемодане бумажечки,
не в чернилах – в крови.
Моя злая фуражечка
набекрень – до брови!
Я нахмурился здорово,
ненавижу тупиц.
Связь тончайшая порвана
двух сомнительных лиц.
В неотправленном поезде
день и ночь – от и до.
Может, Богу помолимся?
Друг за друга? А – что?!
1965–1991
«Я тебя увидел в ветхом шелке…»
Я тебя увидел в ветхом шелке,
постаревшую, почти – другую…
Черный хлеб горбатился в кошелке,
глаз бутылки полыхал, ликуя!
Лик твой был совсем уже неженским
непогоды лик, травы в снегу,
лик тоски вселенско-деревенской,
лик луча, согнутого в дугу.
… Подойти? Испорченные руки –
приласкать? Кошелку поднести?
Но – очнулся! Все вы, бабы, суки.
Пусто в сердце. Холодно в груди.
1961–1983
«Домик больничный…»
Домик больничный,
бел персонаж.
Рублик наличный,
рублик, да – наш!
Дай твою руку.
Съешь поцелуй.
Чуешь разлуку?
Семечки клюй.
В сумке оплечной
фляжка вина…
Сумрак сердечный,
сгинь, сатана!
1968
«Божьих пташек непонятный лепет…»
Божьих пташек непонятный лепет.
Клетка жизни. Семечки любви.
Нет, с небес, как овдовевший лебедь,
я не кинусь камнем – не зови…
До свиданья, старые калоши,
мне обидно, если вы – насквозь,
если вы, отяжелев под ношей,
иногда затопаете врозь.
Неизбежно звонкие долины
прорастут железною травой.
Пито всё, помимо гуталина:
от тоски и до воды живой.
Все постыло, даже то, что мило.
До свиданья, рожицы страниц!
Не вино мне сердце истомило, –
лепет непонятный божьих птиц.
1961
«Пляшет пьяница на углу…»
Пляшет пьяница на углу,
а мороз ему – пьет скулу.
Пальцы черные бьет трясца.
Пляшет пьяница – нет лица.
А прохожие мчат в мечты:
съесть цыпленка, лизнуть звезды…
Как живую боль, как копилку слез,
огибает пьяницу скорый пес!
Пес летит сквозь день, как весны стрела.
Пляшет пьяница, не найдет угла.
… Этот старый сон я смотрю в себе,
будто слышу звон по лихой судьбе.
1961
«Конкретно я любил Любашу…»
Конкретно я любил Любашу,
абстрактно я любил Анюту.
Я иногда любимых спрашивал:
а с кем я спать сегодня буду?
Любаша скидывала кофточку,
ложилась плотно, как в могилу.
Анюта сбрасывала крылышки…
Анюты не существовало.
1960
«Вокруг избы – толпа бродячих сосен…»
Вокруг избы – толпа бродячих сосен:
вот этой, вроде, не было вчера,
а та была моложе на пять вёсен,
на третьей – горб, там, где была дыра.
Смотрю в окно из жалкого жилища.
Куда меня под старость занесло?
Затем пою: «Он счастия не ищет,
ему бы только – тихо и тепло…»
Чужие бродят шорохи по дому,
чужая стены пропитала вонь.
И только печь желанна и знакома:
в ней тот же Бог, в ней тот же дух – Огонь.
1992
«Я люблю самолеты неба…»
Я люблю самолеты неба,
я люблю их тела тугие.
Я давно уже трезвым не был, –
это счастье носят другие.
Я люблю самолеты, мощь их,
я люблю пилотов надежных,
потому что в живые мощи
превратился мой храм безбожный.
Я люблю самолеты… Враки!
Не люблю я этих уродов.
Пусть простит меня Коккинаки,
уж такой я есть от природы.
1960
«Оттолкнуло ветром от вагона…»
Оттолкнуло ветром от вагона!
Одолжи мне, Боже, пять минут…
Человек скорбящий – вне закона
рьяные растопчут, в пыль вомнут.
Поезд отправляется. Соколики,
до свиданья! Можно подымить?
В ресторане мраморные столики
не хотят нетрезвого кормить.
В подворотне наведу румянец –
водочкой шарахну по щеке!
Поезд, как паршивый иностранец
на чужом лопочет языке…
1960
Февральские стихи
Февраль. Холодные стихи.
Слова, подтаяв, ждут доводки.
Давай серьезно, без хи-хи
сегодня выпьем белой водки.
Прозрачной, страшной, как любовь,
берущей за душу, как песня!
Февраль, стихи – огрызки слов.
Идей заиндевевших плесень,
труха осклизлая идей…
И ложь в зубах: «Люблю… лю-дей…»
1983
Марина
Мир виньеток, вкус миндальный
разутюжила,
над альбомами – как бомбовоз!
Муза мужества… была замужнею?
не верю, не всерьез!
Демоном вокруг поэзии
и чтоб – бабьё?
Рифмочек стальные лезвия
у нее.
Древнее искусство – стоп:
женщина, как пуля в лоб!
И вздрогнул я… И, как болячка,
ее талант терзал мне грудь,
покуда белая горячка
не подсказала: трезвым будь.
Достойна трезвого внимания
Марина – слов гигантомания.