Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Кутовой выполз за своим пулеметом, «мессершмитт» был уже метрах в восьмистах. Он летел низко, почти на бреющем полете. Ноющий вой его мотора неумолимо нарастал, рвал барабанные перепонки, пронизывал тело противной холодной дрожью.
Есть нечто глубоко оскорбительное для человеческого достоинства в пассивном, пусть даже и вынужденном ожидании приближающейся смертельной опасности. Трусам легче. Им это чувство неведомо. Страх сковывает их дряблую волю, их робкий мозг. Еще задолго до того, как пуля или осколок настигнет их, они уже не люди.
Но настоящих воинов, тех, кто любит жизнь, а не боится смерти, это чувство возмущает, гнетет, выводит из себя.
— Может, все-таки выскочим с пулеметами, а? — хрипло произнес Кутовой. — Боезапаса хватит…
— Без бронебойных? — сумрачно отозвался Аклеев. — Лежи, пока живой.
Они лежали рядышком, тесно прижавшись друг к другу, еле уместившись в тесном проходе между сиденьями. Кутовой чувствовал, как часто-часто бьется сердце Аклеева.
И вот спустя несколько секунд над лимузином с чудовищным, душу выматывающим ревом пронесся немецкий истребитель. Сквозь полусорванную крышу можно было заметить, как промелькнула плоскость самолета с черным крестом, обведенным белыми полосами.
— «Мессершмитт»! — сказал Кутовой, точно это без его слов было неизвестно Аклееву. Ему вдруг стало нестерпимо, физически трудно молчать.
Но Аклеев молчал.
Кутовой попробовал отвлечь свое внимание от самолета. Он посмотрел на забавную бородку Аклеева, попытался снова вызвать у себя в памяти плюшевого медвежонка, которого когда-то (сейчас это казалось страшно давно, в другом столетии) покупал Косте ко дню его рождения. Но он так и не смог хоть на миг заставить себя забыть о «мессершмитте», о фашистском летчике, который был где-то совсем близко и в то же время в полной безопасности и мог так, между делом, убить его — Василия Кутового, и Никифора Аклеева, и Степана Вернивечера.
И не страх за свою жизнь мучил сейчас Кутового. Страха не было. Кутовой даже успел этому удивиться. Его душила лютая, никакими словами неописуемая ненависть к немцам и мучительная досада на свою беспомощность.
— Ничего! — яростно шептал он, обращаясь не то к своим товарищам, не то к самому себе. — Ничего! Ще мы побачимось! Ще я из тебе, бисов эрзац, кишки по-выпущу!.. Ще мы с тобой, гадюка…
Но конец новой угрозы потонул в грохоте приближавшейся машины. С сумасшедшим треском затарахтели очереди фашистского пулемета. Одна, другая, третья, четвертая. Потом совсем низко промчалась зловещая тень самолета, и в каюте на мгновение наступили сумерки, как во время солнечного затмения, а потом сразу стало по прежнему светло и совсем тихо.
«Мессершмитту» некогда было возиться с каким-то ничтожным, полуразбитым катерком, не показывавшим к тому же никаких признаков жизни. «Мессершмитт» улетел в район тридцать пятой батареи, туда, где он мог рассчитывать на более богатую добычу…
— С легким паром! — промолвил минуту спустя Аклеев, поднимаясь с палубы. — Даже вспотел. — Он с удовольствием потянулся. — Ну как, все живы?
— Вроде все, — неуверенно отозвался Кутовой, покосившись на лежавшего лицом к переборке Вернивечера.
— Степан! — окликнул Аклеев Вернивечера.
— Ничего со мной не сделалось, — буркнул тот, не оборачиваясь. — Я б сейчас соснул…
— Ну вот и отдыхай! — обрадовался Аклеев. — Это ты правильно решил — отдыхать.
Он тщательно осмотрел лимузин от носа до флагштока на корме и только у самого форштевня обнаружил три свежие пробоины, не представлявшие никакой опасности.
— Нет, — сказал он, подводя итог осмотру, — этот фриц не асс.
Кутовой добавил к этой скупой характеристике еще несколько нелестных выражений, Вернивечер снова промолчал, и Аклеев, поняв, что его надо оставить в покое, вернулся с Кутовым на прежнее место, на корму.
Вернивечер только этого и ждал.
Вернивечеру очень не хотелось умирать. Кипучая натура, легко увлекающийся, храбрый и не злой парень, он всегда был полон всяческих планов и жизнь любил так, как может ее любить молодой человек, только что перешагнувший в третий десяток.
Ему еще очень многого хотелось. Ему еще нужно было бить немцев до полной победы; пожать руку Сталину; поступить в вуз; написать книгу (да, обязательно книгу!) воспоминаний об обороне Севастополя и обязательно такую, чтобы заткнуть за пояс всех писателей; прогуляться по побежденному Берлину; побывать в Москве и Америке; присутствовать на казни Гитлера; играть правого бека в сборной СССР; изобрести снайперский портативный пулемет с оптическим прицелом; повидаться с матерью и братишкой, оставшимися в Ростове-на-Дону, где он до войны работал шофером.
Вернивечер вспомнил: завязался как-то в их батальоне еще под Мекензиевыми горами спор. Один матрос (он погиб потом под Итальянским кладбищем) сказал:
— Если я останусь без ноги или без руки, застрелюсь. Не будет пистолета — под машину брошусь, подорвусь на гранате, выброшусь из окна госпиталя, с подножки санитарного вагона, утоплюсь, но только не стану калекой жить.
Конечно, с ним все заспорили. Вернивечер сказал:
— Застрелиться всякий дурак может. Жизнь — это не танцы, хотя и очень приятная вещь. А я останусь без руки, все равно буду хотеть жить. Даже больше, нежели до ранения. Без обеих рук останусь, с обрубленными ногами, без глаз — все равно буду радоваться, что живой.
Ему тогда закричали:
— Ну, это ты, Степа, перегнул! Ты всегда через край перехватываешь. Без рук, без ног, слепому — какая жизнь!
А он им тогда в ответ сказал только три слова:
— А Николай Островский?
Нет, Степану Вернивечеру очень не хотелось умирать, и все же он решил умереть, решил окончательно и бесповоротно.
Мысль об этом пришла ему впервые в голову, когда он нечаянно подслушал из каюты разговор Аклеева с Кутовым. Он прекрасно понимал, что значит двум истощенным бойцам высаживаться на берег, занятый противником, вести неравный бой и пробиваться через Байдары к партизанам, которых тоже не сразу разыщешь. Было всего несколько шансов из ста, что это им удастся. Но и эти ничтожные шансы сводились на нет, если Аклеев и Кутовой потащат его на себе. А Вернивечер знал — они его ни за что не бросят. Значит, из-за него и они должны будут погибнуть. Благородно, спору нет, несовершенно ни к чему.
Вернивечер был самолюбив, и сознание, что он стал обузой для своих товарищей, помехой в их борьбе за жизнь, мучило его не меньше, нежели все усиливающаяся боль в плече.
Когда появился последний «мессершмитт» и Вернивечера, почти потерявшего сознание от нечаянного толчка, уложили на опостылевшее сиденье, ему не давал покоя один вопрос: заметил ли немец движение на лимузине, или не заметил? Если заметил, то, конечно, только-потому, что и Аклеев и Кутовой, вместо того чтобы быстро скрыться с пулеметами в каюту, вынуждены были заниматься его стонущей особой.
Вернивечер решил: если «мессершмитт» движение заметил, то обязательно обстреляет. И вот «мессершмитт» действительно обстрелял лимузин. На сей раз обошлось благополучно. Но ведь таких неожиданностей могло еще приключиться сколько угодно, и Вернивечер не считал себя более вправе пользоваться благородством своих товарищей.
Ему хотелось на прощанье сказать им что-нибудь очень хорошее, теплое, даже нежное. Они сейчас, когда он уже принял решение, стали для него еще родней и ближе. Но он побоялся, как бы такие неожиданные, особенно из его уст, излияния не заставили их насторожиться. Поэтому он промолчал, выждал, пока остался в каюте один, и принялся за свои несложные приготовления.
Первым делом он выпотрошил свои карманы. Одной левой рукой это было не так просто, но, сам того не сознавая, Вернивечер был рад всякой проволочке. Постепенно он выложил рядом с собой на сиденье складной нож с потрескавшимся эбонитовым черенком, давно уже пустой самодельный дюралюминиевый портсигар с надписью: «Давай, матрос, закурим!», краснофлотскую книжку, комсомольский билет, выцветшие, ставшие какими-то пегими фотокарточки родных, товарищей по эсминцу и любимой девушки Муси, два Мусиных письма, полученных вскоре после начала войны, незаменимые во фронтовой жизни трут, огниво и кремень, называвшиеся в Севастополе украинским словом «кресало», огрызок чернильного карандаша и довольно толстую пачку денег, скопившуюся у него за последние месяцы. В Севастополе зарплату не на что и некогда было тратить.
На обороте одного из Мусиных писем Вернивечер корявыми, расползающимися буквами нацарапал: «Не хочу вам мешать. Бейте гадов до окончательной победы. С. Вернивечер».
Он перечел свою записку, добавил к подписи тире и два слова: «черноморский матрос», снова перечел, остался недоволен, но больше задерживаться не захотел, да и писание левой рукой требовало иных нервов. Он положил записку на самом видном месте, протиснулся, скрипя зубами, сквозь окно и тяжело шлепнулся в воду.
- Линия фронта прочерчивает небо - Нгуен Тхи - О войне
- Легенды и были старого Кронштадта - Владимир Виленович Шигин - История / О войне / Публицистика
- Яростный поход. Танковый ад 1941 года - Георгий Савицкий - О войне
- Присутствие духа - Марк Бременер - О войне
- Присутствие духа - Макс Соломонович Бременер - Детская проза / О войне
- Донецкие повести - Сергей Богачев - О войне
- Хазарат - Андрей Волос - О войне
- Оправдание крови - Иван Чигринов - О войне
- С нами были девушки - Владимир Кашин - О войне
- Все для фронта? Как на самом деле ковалась победа - Михаил Зефиров - О войне