Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В течение всего дня я замечал, что мистер Мэрдстон был солидней и молчаливей, чем два других джентльмена. Те были очень веселы и беззаботны. Они непринужденно шутили друг с другом, но редко обращались с шутками к нему. Мне казалось, что он более умен и сдержан и они питают к нему чувство, сходное с моим. Раза два я подметил, как мистер Куиньон во время разговора искоса посматривал на мистера Мэрдстона, словно желал убедиться, что тот не выражает неудовольствия, а один раз; когда мистер Пасснидж (другой джентльмен) особенно воодушевился, мистер Куиньон наступил ему на ногу и украдкой предостерег взглядом, указывая на мистера Мэрдстона, который был суров и молчалив. И я не припоминаю, чтобы в тот день мистер Мэрдстон хоть разок засмеялся – разве что посмеялся над Бруксом из Шеффилда, да и то была его собственная шутка.
Домой мы вернулись рано. Вечер был прекрасный, и моя мать снова стала гулять с мистером Мэрдстоном вдоль живой изгороди из шиповника, а меня отослали наверх пить чай. Когда он ушел, мать начала расспрашивать меня, как я провел день, о чем говорили джентльмены и что делали. Я упомянул о том, что они сказали о ней, а она засмеялась и назвала их дерзкими людьми, болтавшими вздор, но я понял, что это доставило ей удовольствие. Я это понял не хуже, чем понимаю теперь. Я воспользовался случаем и спросил, знакома ли она с мистером Бруксом из Шеффилда, но она ответила отрицательно и предположила, что это какой-нибудь владелец фабрики ножей и вилок.[7]
Могу ли я сказать о ее лице, – столь изменившемся потом, как я припоминаю, и отмеченном печатью смерти, как знаю я теперь, – могу ли я сказать, что его уже нет, когда вижу его сейчас так же ясно, как любое лицо, на которое мне вздумается посмотреть на людной улице? Могу ли я сказать о ее девичьей красоте, что она исчезла и нет ее больше, если я, как и в тот вечер, чувствую сейчас на своей щеке ее дыхание? Могу ли я сказать, что мать моя изменилась, если в моей памяти она возвращается к жизни всегда в одном обличий? И если память эта, оставшаяся более верной ее нежной юности, чем верен был я или любой другой, по-прежнему хранит то, что лелеяла тогда?
Я вижу ее такой, какою была она, когда я после этого разговора отправился спать, а она пришла пожелать мне спокойной ночи. Она шаловливо опустилась на колени возле кровати, подперла подбородок руками и, смеясь, спросила:
– Так что же они сказали, Дэви? Повтори. Я не могу этому поверить.
– «Очаровательная»… – начал я.
Моя мать зажала мне рот, чтобы я замолчал.
– Нет, только не очаровательная! – смеясь, воскликнула она. – Они не могли сказать «очаровательная», Дэви. Я знаю, что не могли!
– Они сказали: «Очаровательная миссис Копперфилд», – твердо повторил я. – И «хорошенькая».
– Нет! Нет! Этого не могло быть. Только не хорошенькая! – перебила моя мать, снова касаясь пальцами моих губ.
– Сказали: «хорошенькая». «Хорошенькая вдовушка».
– Какие глупые, дерзкие люди! – воскликнула мать, смеясь и закрывая лицо руками. – Какие смешные люди! Правда? Дэви, дорогой мой…
– Что, мама?
– Не рассказывай Пегготи. Пожалуй, она рассердится на них. Я сама ужасно сержусь на них, но мне бы хотелось, чтобы Пегготи не знала.
Конечно, я обещал. Мы еще и еще раз поцеловались, и я крепко заснул.
Теперь, по прошествии такого долгого времени, мне кажется, будто Пегготи на следующий же день сделала мне поразительное и необычайно заманчивое предложение, о котором я собираюсь рассказать; но, вероятно, это было месяца через два.
Однажды вечером мы снова сидели вдвоем с Пегготи (моей матери снова не было дома) в обществе чулка, сантиметра, кусочка воска, шкатулки с собором св. Павла на крышке и книги о крокодилах, как вдруг Пегготи, которая несколько раз посматривала на меня и раскрывала рот, словно собиралась заговорить, но, однако, не произносила ни слова, – я бы встревожился, если бы не думал, что она просто зевает, – Пегготи вкрадчивым тоном сказала:
– Мистер Дэви, вам не хотелось бы поехать со мной недели на две к моему брату в Ярмут? Это было бы чудесным развлечением, правда?
– А твой брат добрый, Пегготи? – предусмотрительно осведомился я.
– Ах, какой добрый! – воздев руки, воскликнула Пегготи. – А потом там море, лодки, корабли, и рыбаки, и морской берег, и Эм – он будет играть с вами…
Пегготи имела в виду своего племянника Хэма, о котором упоминалось в первой главе, но говорила она о нем так, словно он был глаголом из английской грамматики.[8]
Я раскраснелся, слушая ее перечень увеселений, и отвечал, что это и в самом деле было бы чудесным развлечением, но что скажет мама?
– Да я бьюсь об заклад на гинею, что она нас отпустит, – сказала Пегготи, не спуская с меня глаз. – Если хотите, я спрошу ее, как только она вернется домой. Вот и все.
– Но что она будет делать без нас? – спросил я и положил локти на стол, чтобы обсудить этот вопрос. – Она не может остаться совсем одна.
Тут Пегготи начала вдруг разыскивать дырку на пятке чулка, но, должно быть, это была очень маленькая дырочка и ее не стоило штопать.
– Пегготи! Ведь не может же она остаться совсем одна?
– Господи помилуй! – воскликнула, наконец, Пегготи, снова подняв на меня глаза. – Да разве вы не знаете? Она будет гостить две недели у миссис Грейпер. А у миссис Грейпер соберется большое общество.
О, в таком случае я готов был ехать! Я с величайшим нетерпением ждал, когда моя мать вернется от миссис Грейпер (это и была наша соседка), чтобы удостовериться, разрешено ли нам будет привести в исполнение наш замечательный план. Моя мать, удивившаяся гораздо меньше, чем я ожидал, охотно приняла его, и в тот же вечер все было решено; условились, что она заплатит за мой стол и помещение.
Вскоре настал день отъезда. Срок был назначен такой короткий, что этот день настал скоро даже для меня, а я ожидал его с лихорадочным нетерпением и немного опасался, как бы землетрясение, или извержение вулкана, или какое-нибудь другое стихийное бедствие не помешали нашей поездке. Нам предстояло ехать с возчиком, который отправлялся в путь утром после завтрака. Я готов был отдать что угодно, только бы мне позволили одеться с вечера и лечь спать в шляпе и башмаках.
Хотя я говорю об этом веселым тоном, но и теперь волнуюсь, припоминая, с какой охотой собирался я покинуть дом, где был так счастлив, и даже не подозревал, какая ждет меня утрата.
Когда повозка стояла у калитки и моя мать целовала меня, чувство любви и благодарности к ней и к старому дому, которого я никогда еще не покидал, заставило меня расплакаться, и я с радостью вспоминаю об этом. Мне приятно думать, что заплакала и моя мать, и я почувствовал, как у моего сердца бьется ее сердце.
Я с радостью вспоминаю, что моя мать выбежала за калитку, когда возчик тронулся в путь, и приказала ему остановиться, чтобы она могла поцеловать меня еще раз. Я с радостью припоминаю, с какой горячею любовью приблизила она свое лицо к моему и поцеловала меня.
Когда мы покинули ее одну на дороге, к ней подошел мистер Мэрдстон и, по-видимому, стал упрекать ее за то, что она так взволнована. Я выглядывал из-под навеса повозки и недоумевал, какое ему до этого дело. Пегготи, которая тоже оглянулась назад, казалась не очень-то довольной, о чем свидетельствовало ее лицо, когда она повернулась ко мне.
Я сидел и долго смотрел на Пегготи, погрузившись в размышления: а что, если ей поручили бы потерять меня по дороге, как мальчика в сказке, удалось ли бы мне добраться – до дому с помощью пуговиц, которые она теряла по пути?
Глава III
Перемена в моей жизни
Лошадь, – мне думается, самая ленивая лошадь на свете, – опустив голову, еле передвигала ноги, словно ей было приятно томить ожиданием владельцев багажа, который лежал в повозке. Мне даже показалось, будто она явственно хихикала, размышляя об этом, но возчик сказал, что у нее кашель.
Возчик тоже норовил клюнуть носом, как и его лошадь, и, наконец, голова у него опустилась на грудь; он дремал и правил лошадью, а руки его покоились на коленях. Я говорю «правил», но мне пришло в голову, что повозка могла бы добраться до Ярмута и без него, – лошадь и одна отлично справлялась; что же касается до разговоров, то об этом он и не помышлял и только посвистывал.
На коленях у Пегготи была корзинка с припасами, которых хватило бы нам с избытком до самого Лондона, если бы мы решили отправиться туда в этой же самой повозке. Мы изрядно закусили и неплохо выспались. Пегготи спала, опершись подбородком на ручку корзинки и не переставая караулить ее даже во сне; и если бы я сам не услышал, то не поверил бы, что беззащитная женщина может так громко храпеть.
Мы так долго плутали по проселочным дорогам и так много потратили времени, чтобы доставить кровать в трактир или заехать еще куда-то, что я совсем выбился из сил и очень обрадовался, когда мы увидели Ярмут. Он показался мне мокрым, как губка; мой взор охватил унылое пространство за рекой, и я недоумевал, в самом ли деле земля круглая, как утверждал мой учебник географии, раз одна ее часть может быть такой плоской. Впрочем, я рассудил, что Ярмут, возможно, находится на одном из полюсов, чем все дело и объясняется.
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим. Книга 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим (XXX-LXIV) - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Холодный дом - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Том 24. Наш общий друг. Книги 1 и 2 - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Признание конторщика - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Большие надежды - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Посмертные записки Пиквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Немного чьих-то чувств - Пелам Вудхаус - Классическая проза
- Мистер Роберт Больтон, джентльмэн, имеющий сношения с «прессой» - Чарльз Диккенс - Классическая проза
- Замогильные записки Пикквикского клуба - Чарльз Диккенс - Классическая проза