Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На улице лил дождь, в просветах сквозь завесу тумана было видно, как ветер треплет деревья, как серые пузыри вздуваются и опадают на речной глади. Я жадно созерцала этот пейзаж. Глаз оторвать не могла. Домой мы вернулись, когда совсем стемнело. На следующее утро у детей начался сильный жар. Смутное ощущение вины овладело мной, я стала думать, что они заболели из-за меня. Уже много дней они были лишены моего безраздельного внимания, к которому так привыкли. С болью и удивлением я осознала, что, пожалуй, для матери невозможно иметь иное занятие, кроме детей, — занятие подлинное, увлекающее и продолжительное. Я припомнила эти недели — свои перемены настроения, приступы глухого гнева, короткие резкие вспышки, удивлявшие всю семью и рождавшие во мне стыд, восторженные порывы, когда я ни с того ни с сего бросалась страстно целовать детей, лихорадочное беспредметное возбуждение, утихомирить которое могла только музыка, вялые, будто затуманенные дни и беспокойные ночи, и так месяц за месяцем.
И вот теперь дети серьезно больны. Мне следовало ожидать подобного поворота. Путь, что привел к нему, ужасал меня своими заморочками, навязчивыми идеями, туманящими рассудок, всей этой чрезмерной красочностью, кажущейся ныне такой фальшивой. Я провела ночь у их изголовья. Смотрела на хрупкие личики, пылающие жаром, и мне было страшно. Воспоминания толпой осаждали меня, я не понимала, как могла до такой степени отдалиться от них. Мне казалось, будто с глаз наконец спадает пелена, я заново обретаю способность управлять своими чувствами. Меня околдовали, казалось немыслимым, как же я раньше не отдавала себе в этом отчета. Впрочем, разве это не самый характерный симптом околдованности? Я лишь недоумевала, почему среди стольких людей подобное случилось именно со мной.
В долгих бессонных грезах, посещавших меня, когда дети, одурманенные лекарствами, задремывали, давая мне передышку, воображение рисовало странные фигуры, давно позабытые в музейных подвалах памяти. Неотвязно заполоняя изнуренный мозг, в нем оживали никогда не виданные статуи. Я думала о мадам Бовари, героине, всегда внушавшей мне легкое презрение, о Федре, над чьими выспренними излияниями я в юности посмеивалась, о Дон Жуане, никогда не вызывавшем во мне иного чувства, кроме иронической симпатии. И Макбета я вспомнила, его столь необъяснимо одержимое влечение к короне и крови, и Фауста, о котором некогда написала столько хороших сочинений, даром что его странные причуды наводили на меня скуку. Мне не хотелось их видеть, я бы желала отправить их обратно в книги, из которых они вышли, их появление на каждом повороте моей мысли наполняло меня тайным страхом. Я говорила себе сначала: «Да ну, тут же не более чем это!» — а потом: «Значит, это именно оно самое и было!» Потом мой взгляд снова падал на детей, и мне становилось дурно.
Настал момент, когда один из них вдруг сел, выпрямившись, на кровати и громко сказал: «Мама, не уходи!» Эти слова произвели на меня ужасающее действие. Он бредил. Я кинулась к телефонному справочнику, стала набирать номера — один, два, десять, и всякий раз отзывался только бесстрастный голос автоответчика. Я побежала к мужу. Он собрал свои книги и посоветовал мне идти спать, сказав, что поработает, устроившись рядом с детьми. «Ты же знаешь, сегодня воскресенье, найти врача почти невозможно», — добавил он. А, стало быть, уже воскресенье! Я ретировалась в свою комнату, вся холодея. Сейчас я испытывала лишь безнадежную потребность забыться, уснуть. Простое, грубое желание, чтобы все кончилось, овладело мной. Пусть они умрут. Чтобы наконец и я тоже могла провалиться в смерть.
* * *Назавтра дети уже чувствовали себя много лучше. С этого дня они быстро пошли на поправку. И я тоже. Когда мне случалось вспомнить о картине, главным моим чувством оказывалось отчужденное удивление. Вся магия испарилась, и я подвергла свой былой энтузиазм холодному рассмотрению. Как я могла допустить, чтобы меня настолько заморочили какие-то пятна краски, наляпанные на четырехугольник хлопковой ткани? Проплывая перед моим умственным взором, полотно казалось мне плоским изображением, на фоне огромности мира и житейских потрясений представляющим весьма ничтожный интерес. Я снова почувствовала вкус к нашим семейным заботам, и мы с мужем стали поговаривать о том, что недурно бы куда-нибудь съездить в отпуск. Но разумеется, следовало дождаться школьных каникул, ведь мы и в мыслях не имели уехать без детей.
Я быстро набиралась сил, чувствовала, что душевное здоровье ко мне вернулось, и потому, когда наш приятель-банкир, снова собравшись нанести визит художнику, чтобы получить ранее выбранное для покупки полотно, попросил меня сопровождать его, я не увидела тому никаких препятствий. Спросила его, не идет ли речь о картине из серии «Окна». Он меня заверил, что нет, поскольку он так и не решился остановиться ни на одном из восьми полотен этой серии, притом, так или иначе, галерея уже прибрала их к рукам, а его выбор пал на давнюю композицию, исполненную в манере более классической. Я не осмелилась спросить, существует ли еще та картина, которую я видела в работе, да и как бы я ее описала? Я же видела ее не иначе как в череде бесконечных трансформаций. К тому же это меня больше не интересовало.
* * *Отправляясь в мастерскую, я чувствовала себя несколько скованно. И потом, я ведь еще не выходила из дома со времени болезни детей, так что теперь уличное движение и сутолока метро слегка кружили мне голову.
Мой друг уже прибыл на место, его присутствие избавило меня от замешательства при первом обмене репликами. В мастерской, похоже, ничего не изменилось. Меня удивило, что художник даже не спросил, как чувствуют себя мои дети. То есть он, может быть, и задал этот вопрос, но так вскользь, как отдают дань ненужной условности. Видимо, он также не заметил, насколько я подурнела, как осунулось мое лицо. В общем, пока я проходила через кошмарнейшие испытания, здесь все шло своим чередом, никого не заботили ни мои чувства, ни произошедшая в них перемена.
Художник воодушевленно объяснял, сколько хлопот и затруднений доставило ему его последнее полотно, и мой друг с любопытством подбадривал его вопросами. Я же смотрела на городской пейзаж, на эти плоские кровли, тянувшиеся до горизонта, на оборванных ребятишек, гонявшихся друг за дружкой по улице, и болтавшееся на окнах белье. Я спрашивала себя с тревогой, что станется с детьми, растущими вот так, на улице, в подобной разрухе, среди наркоманов и пьяниц. Я думала о своих детях, представляла их внезапно осиротевшими, оставленными в одиночестве на милость этого чудовищного города — маленькие хрупкие жизни в тисках неуправляемых безжалостных сил. Я чувствовала себя покинутой и печальной. Порыв безмерного сочувствия заставил меня глубже вникнуть в суть вещей, и мне захотелось плакать.
Между тем живописец говорил, что он стремится в некотором смысле противопоставить или, может быть, объединить аполлонический дух и дионисийскую безудержность. Что он непрестанно мечется между этими крайностями, часто готов все бросить и до сих пор еще не знает, закончена ли его картина. «Меня увлекали противоречия, которые были источником моей живописи и одновременно препятствием для нее. Я без конца разрывался между яростью и нежностью, только и держусь, что на лезвии неукротимого раздражения». Глядя на него, я вдруг поняла: он толкует о той самой картине, что навеяла мне столько кошмаров. Потом он извинился, что выражается так книжно, прибавив, что это, наверное, все же лучший способ заставить нас понять его. У меня возникло вполне отчетливое впечатление, что все это обращено ко мне. Но почему это меня так ранило? Сердце щемило от какого-то нелепого стыда. Затем он прибавил, что с неделю тому назад полностью утратил интерес к этой картине и решил остановиться, пусть она будет такой, как есть. Эти слова меня поразили. Впечатление было потрясающим, и за шумом лишних фраз явственно услышалось: «Все из-за того, что вы не приходили».
Тогда мне вдруг показалось совершенно невероятным, что я могла так забыть об этой картине, хотя бы всего на несколько дней. Я не понимала, как могла настолько отдалиться от нее. Меня обуяло сильнейшее желание увидеть ее снова и одновременно — рвущий душу страх, что она слишком изменилась, я ее не узнаю, она уже не будет моей. Меня трясло, я не смела вымолвить ни слова. К счастью, наш друг тоном, который показался мне оскорбительно легкомысленным, попросил позволения взглянуть на нее. И художник все с тем же равнодушным видом вытащил ее из груды других полотен той же серии — она стояла последней — и повесил на стену.
Все время, пока продолжалась эта небольшая церемония — снять картину, что уже висела на том месте, отнести ее в угол, пристроить туда другую, направить свет лампы под нужным углом, сходить за стульями, — я старалась не смотреть. Сосредоточиться на несущественных деталях. Смотреть, к примеру, на ноги художника, видные из-за края картины, которую он нес так, что создавалось уморительное впечатление, будто она идет сама. Или разглядывать банки с краской, выстроившиеся на полу наподобие кухонной отопительной батареи, — я даже взялась их пересчитать. Потом попыталась вспомнить стихи, сочиненные поэтессой, которая любила этого человека: я прочла их в недавно вышедшей книге. Удалось вспомнить только слова «затравлена зверем, бежавшим за мной по пятам», я стала их пережевывать, вертя так и сяк, словно жевательную резинку, пока они не утратили всякий смысл. Наконец картину повесили. Я посмотрела на нее.
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Паразитарий - Юрий Азаров - Современная проза
- Крик совы перед концом сезона - Вячеслав Щепоткин - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Карибский кризис - Федор Московцев - Современная проза
- Патти Дифуса и другие тексты - Педро Альмодовар - Современная проза
- Мемуары гейши - Артур Голден - Современная проза
- Эндерби снаружи - Энтони Берджесс - Современная проза
- Ничья по-английски. Исповедь эмигрантки - Юлия Петрова - Современная проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза