Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не зря его убили! — сказала мама, как само собой разумеющееся.
— Как?
— Ну, отравили. Друг его, тоже музыкант. И звали его Сальери. Ну, да это ты еще у Пушкина прочтешь. Классе, наверное, в седьмом.
Но мне уже немедленно захотелось в библиотеку поскакать.
— И еще, — сказала мама, — он написал такую траурную музыку, ее исполняют на похоронах, ну, ты скажи, забыла, как называется. Так вот он написал ее по заказу какого-то богатого господина. Но играли ее по свеженьким нотам на его собственных похоронах. Представляешь?
Я, конечно, не представлял. Но мне зато понятно стало, почему мама себя дурой обозвала. И еще стало понятно, что Моцарт за Гитлера не отвечает. Хотя вот ведь убил же кто-то хорошего человека!
13
Между тем на городок наш обрушился зной. Я-то думал, что эта небесная благодарность вышла нам за зимнюю стылость, измерзшие ноги, за носы, ошпаренные морозами в невыносимо лютые холода. Но вот как-то странно природа нас поощряла: зимой нестерпимые холода, летом — такая же жарища, когда нечем дышать, и единственное укрытие — наш мудрый деревянный дом, бревенчатый, рубленый в лапу, как говорят мастера. Зимой он умел хранить драгоценное тепло, а летом каким-то таинственным способом утешал нас благородной прохладой. Так что едва ли не целый июльский месяц я укрывался в его тишине и покое, много читал, а если и выбирался на улицу, ходил по городу по каким-нибудь своим девятилетним делам, то как бы перебежками, от тени в тень, а, в общем, от дома до дома.
Бегал я, конечно, в городскую нашу библиотеку, быстро осваивал взятые книжки, бежать вновь опять предстояло по жуткой жаре, и я медлил, листал свои немногие домашние книги, среди которых две драгоценности, раззолоченные, как иконы, купленные мамой из последних ее денежных сил у эвакуированных врачей, — Пушкин и Лермонтов в издании Вольфа.
Они и стояли на этажерке, как иконы, под углом прислонившись к вертикальным перекладинкам, и как бы вполоборота друг к другу — наши Гении и русские Классики.
И вот оглаживал я ладошкой Пушкина, и меня вдруг осенило: Моцарт. Я вытащил тяжеленный том, уложил его бережно на свой стол, ласково листая страницы, отыскал нужное, стал читать и… почти ничего не понял.
Нет, понял, конечно, что Сальери завидовал Моцарту и отравил его, но вот эта зависть мне, малолетке, показалась неубедительной и самое главное, что мне понравилось и сразу врезалось в голову: «черный человек».
Мама говорила ведь мне тогда, что какой-то богатый господин заказал Вольфгангу Амадею траурную музыку, которую играют на похоронах. Но ничего не сказала, что это был черный человек.
Любопытно, я сразу представил, какой он. На базаре, при самом входе, где торгуют всякой мелочью, вечно стоял странный, маленько не в себе дядька, всегда с непокрытой головой, с широкой лысиной и седыми прядями, окаймлявшими ее. Но это не он был черным человеком. Он делал черных людей.
Одной рукой он щелкал ножницами, а другой держал картонный планшет, на который наклеены черные силуэты. За совсем небольшие деньги — какие, я уж теперь не помню, — он мог вырезать из этой черной бумаги ваш силуэт. Или вообще вырезать по заказу любую картинку. И, главное, он делал это быстро, прямо на глазах, тут же приклеив этот силуэт к маленькому листу белой плотной бумаги. Красиво выходило!
Так вот, того черного человека, который гнался за Моцартом в стихах Пушкина, я представил таким силуэтом. Черным. Без лица, но в человеческий рост. Я поежился от озноба, хотя на улице полыхала жара.
Жара эта несусветная, надо сказать, сильно переменила образ немецких пленных и зевак. Конечно, уже не собирались толпы — кто это станет жариться тут на солнце, чтобы просто-напросто поглазеть на покоренных захватчиков? Ну, пройдут мимо, ну, приостановятся на полминуты, да скорей домой, в холодок, или кому там куда требуется по делу. И это вроде немцам нравилось. Но вот стоять коленками на земле! Таскать носилками песок! Вколачивать в дорогу куски известняка!
Немцы и их охранное начальство были вынуждены идти у жары на поводу. Охрана привозила их гораздо раньше положенного, и в шесть утра на улице уже катился глуховатый звук ударов железных молотков о мягкий камень. Немцы же стали обнажаться. Сперва они все избавились от маек. А потом сняли брюки и остались в одинаковых, казенных, ясное дело, черных сатиновых трусах. А на ногах — кирзуха, солдатские сапоги. Если бы они еще и сапоги скинули, вышло бы как на городском пляже, вся разница, что по краям солдаты с оружием. Но сапоги снимать не полагалось, а вот штаны пожалуйста, старшина почему-то разрешил. К тому же. думаю я, ходить по острому известняку было ногам больно, вот они и оказались в смехотворном обмундировании: сапоги и трусы.
Люди, желающие полюбоваться поверженным фашизмом, теперь стали обходить их стороной. Проклинать этих вояк в трусах не позволяла любопытная смесь смеха и отвращения: одни смеялись, увидев их, и махали рукой, а другие чертыхались, отпускали обидные словечки, но тоже рукой махали. У двух этих эмоций один результат выходил: отмашкой своей ладонью ли только, всей ли рукой люди как бы отбрасывали пленных от своей жизни. Куда — никто не знал, между прочим, но куда-то в сторону, в нети, то есть как бы в небывальщину. Словом, выкидывал их из своей головы: такое с нами, русскими, случается довольно часто, это наше небезобидное природное качество — забыть, пока вдруг не приспичит, отбросить в сторону, если это что-то тебе сейчас не нужно, махнуть рукой на непонятное, чтобы потом, когда вдруг это отринутое обернется бедой, радостно — или горестно! — воскликнуть: черт побери, да я же это знал, видел, чувствовал! Только до конца не понял, не сделал, не сообразил. А мог бы!
Много чего не предотвращаем мы, вот так махнув рукой, — в своих личных, сугубо частных историях, повторяя это рукомахательство из поколения в поколение, от отца к сыну и от матери к дочери, да и в нашей большой истории — вполне государственной, а значит, всеобщей и многоразумной так же точно машем рукой — руками! — чтобы потом хором охнуть и всенародно чертыхнуться!
Но это уже соображения взрослые.
Тогда же я разглядывал немцев в трусах, благоволя по-прежнему одному Вольфгангу. Этот большой пленный единственный из всех брюки не снял. Результат такой твердости был не менее комичен, похоже, это обсуждалось его соратниками: от йота весь пояс и даже всё, что ниже, едва не до самих колен, через час работы под солнцем оказывалось мокрым, а сзади половинки человеческие, на каких сидят, чернели двумя овальными пятнами. Эти-то пятна, видать, и веселили остальных. Но Вольфганг-не-Амадей был крупен, силён, а потому и не просто признан, но, похоже, и назначен главным, «капо», как обозвал его в первой стычке тот зеленомаечный стрелок.
Впрочем, та стычка оказалась первой и последней. Немцы были между собой не то чтобы дружны, а мирны. Я никогда не видел среди них каких-нибудь признаков дружбы, особенной, видимой поддержки одним пленником другого. Нет, они были ровны, старательны, дисциплинированны.
Однажды мне пришло в голову совершенно недетское: они продолжают служить. Служили в армии, стреляли из мушек и автоматов, убивали людей, между прочим. А сейчас они служат дальше, только в плену, вот и все. У них отобрали оружие, но дали носилки и молотки, чтобы вбивать в землю камни, и они это делают точно так же, как воевали. Только воли у них нет. Похоже, они могут и без воли.
Скорее всего, я думал не такими словами и не этими понятиями. Но я ощущал именно это. Их ровность, их старательность и дисциплинированность были каким-то щитом, за которым ничего не разглядишь. Это не наши люди, вот что! Наши люди бы, наверное, волынили на работе, плакали от такой страшной беды — ведь они в плену, бежали бы наверняка с такой, как наша, улицы при такой-то сопливой охране и с ними бы расправились, убили, порвали овчарками. И была бы беда, горе, слезы! Смерть!
А эти никуда не бегут. Терпеливо мостят улицу. Посмеиваются над своим большим вожаком с мокрой от пота задницей. Всем довольны. И ничего в них не поймешь, на самом деле-то. Чужая душа — потёмки, говорят русские. А тут не потёмки — тьма.
И вот я, маленький русский мальчик, не понял, не дошел умом, а просто ощутил: здесь что-то не то. Какая-то за этой покорностью таится непонятность.
14
Между тем охрана сократилась, и вместо четырех солдат осталось только двое — безусые мальчишки, вроде тех, что приходили сюда смотреть на пленников. Их неопытность выдавала твердость, с которой они держали в руках винтовки старого образца, да ярко выраженная неготовность к ответственной службе: находившись вдоль шпагата, они, правда по очереди, присаживались у заборов — то по нашу сторону, то на стороне противоположной — и кемарили, зажав незаряженную, наверное, винтовочку меж ног. Когда она падала, бойцы просыпались.
- Те, кто до нас - Альберт Лиханов - Великолепные истории
- Долина долгих снов - Павел Загребельный - Великолепные истории
- Торопись с ответом (Короткие повести и рассказы) - Соломон Смоляницкий - Великолепные истории
- В поисках йети - Альберто Мелис - Великолепные истории
- Вcё повторится вновь - Александр Ройко - Великолепные истории
- Путешествие Демокрита - Соломон Лурье - Великолепные истории
- Грязный лгун - Брайан Джеймс - Великолепные истории
- Поворот ключа - Дмитрий Притула - Великолепные истории
- Простая арифметика - Эдогава Рампо - Великолепные истории
- Воин [The Warrior] - Франсин Риверс - Великолепные истории