Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А так ты своего не возьмешь». Я лишь посмеивался. По мне, как бы там ни шла моя жизнь, лучше спокойно заниматься своим делом, чем биться за начальственные места. А медиевистика… Она хороша тем, что в ней ничего не менялось при очередном повороте линии партии. Она не требовала говорить то, что трудно позволить себе сказать хоть немного уважающему себя человеку. Я смотрел на Колькин убогий кабинет и думал: «Неужели эта жалкая лаборатория хоть чуточку похожа на те юношеские мечты, которые он лелеял? Сколь многого мы хотим от жизни и сколь малым довольствуемся».
В один из визитов я спросил у Кольки: «Ты все насчет партии мне говоришь. Но ты недоволен тем, что творится. Значит, партия виновата. Она же все определяет и направляет. Зачем тогда в нее вступать? Зачем быть в ней?» Колька прямо опешил: «Ты дурак или прикидываешься? Да чего добьешься без партии? Дали бы мне лабораторию, если бы я не был коммунистом? Черта с два! На принцип пойдешь — себя накажешь. Не валяй дурака и вступай. А насчет недостатков… Остается надеяться, что найдутся умные люди. Поправят ситуацию». Сам Колька вступил в партию давно, еще когда служил в полку КГБ.
Меня моя жизнь устраивала. Признаться, я не стремился к роскоши. Хотя и аскетом не был. «Я научился быть довольным тем, что у меня есть. Умею жить и в скудости, умею жить и в изобилии; научился всему и во всем, насыщаться и терпеть голод, быть и в обилии и в недостатке». Это из Послания к Филиппийцам апостола Павла. Завершает он эти слова так: «Все могу в укрепляющем меня Иисусе Христе».
Четыре года спустя я защитил диссертацию. Вскоре меня сделали преподавателем, потом послали на десять дней со студентами в Чехословакию, вслед за тем я побывал на конференции в Крыму. Колька отчего-то воспринимал мои незатейливые успехи с ревностью.
Он вообще становился все мрачнее. Его злили постоянные причитания жены по поводу нехватки денег. А с тех пор, как Тамара начала получать больше него, Колька превратился в угрюмого типа. Когда мы выпивали, жадничал, быстро хмелел и принимался ругать Брежнева. «Распустил страну, — ворчал он брезгливым голосом. — Идиот бровастый. Посмотри, что творится. А почему? Сказать? Страха нет. Вот что плохо. Народ распустился. Нужна крепкая рука. Понимаешь ты своей головой? Рука нужна. Страх нужен. А все с этого началось, с дурака лысого. Любителя кукурузы. Если бы не эти двое… Митя, мы бы тогда жили совсем по-другому. Понимаешь? По-другому. Что мы, недостойны большего?» Я к тому времени успел растерять последние иллюзии. «Коля, — пытался объяснить я, — дело не в Брежневе и не в Хрущеве. Дело совсем в другом. В основах. И то, что мы имеем, рождалось еще до Сталина». «Контра ты, — без всякой злобы произносил Колька. — Может, кого Берия и неправильно посадил, но таких, как ты, стоило сажать». Против этого довода я обычно не спорил. «Все были хороши, — думал я, — и те, кто сажал, и те, кого сажали. Поменяй местами, то же самое было бы». Я относил это и к себе.
Иногда Колька оставался у меня ночевать. И не хотел звонить жене. «Пусть волнуется. Ей это полезно». Когда он затихал на диванчике, я уносил телефон в кухню и набирал Колькин номер. «Опять? — нервно усмехалась Тамара. — Гуляете, значит? А повод?» «Все тот же, — бодренько отвечал я, — неиссякающее расстройство по поводу полной абсурдности жизни». «Он там не бузит?» «Он не может бузить. Он уже спит». «Вот пьянчужка. Митя, ты извини». «Какие извинения? Старый друг. А места у нас хватает».
Колькина угрюмость исчезала только тогда, когда он возился с дочерью или садился за пианино. Играл он хорошо, хотя и не так уж часто. Любил исполнять старые танго, фокстроты, вальсы, — те, что звучали по радио или с пластинок в пятидесятых. А иногда брался за Бетховена или Шопена. Через минуту-другую, не прерывая игры, поворачивал ко мне голову: «Какая соната?» И радовался, когда я не мог ответить: «Это тебе не пыльные книжки. Это великая музыка. Бетховена культурный человек должен знать». Я не обижался на его слова. Колькину игру я слушал с удовольствием. Умел он вложить в заданное чередование звуков что-то свое, глубинное, сокровенное. Нет, не зря гоняли его в музыкальную школу. А ведь идея принадлежала Ивану Алексеевичу. Он захотел, чтобы Колька учился играть на пианино. И я пока не забыл, с каким нежеланием начинал приобщаться к музыке мой приятель. Зато, когда его жене дали наконец квартиру, Колька первым делом забрал на окраину Москвы старое, но хорошее пианино. Я был один из тех, кто тащил тяжелый инструмент и по просторным лестничным маршам одного дома, и по тесной лестнице другого. Я еще проворчал недовольно: «Стоило ли тащить?» А Колька, тоже взмокший, замученный, выдохнул: «Что ты понимаешь в искусстве».
Было у Кольки и другое увлечение, можно сказать, поневоле. Шесть лет назад он взял у Ивана Алексеевича тысячу восемьсот рублей и купил подержанный «Запорожец». До Колькиного дома это чудо отечественной техники, содранное когда-то с итальянской машины, доехало само, но через несколько дней напрочь сломалось. Вышел из строя двигатель, а вслед за тем обнаружилась масса другим неполадок. Можно было подумать, что это не средство передвижения, а наглядное пособие по дефектам. Но, к моему удивлению, Колька не отчаивался. «Главное, резина хорошая», — твердил он. Вслед за тем он полностью разобрал машину. Я отнесся к этой затее скептически. Я был уверен, что Колька не совладает с техникой, запутается в жутком количестве деталей, заполонивших квартиру, испортит многое и неизбежно выкинет белый флаг. Но он сам все сделал, отладил, запустил. Я был удивлен. Колька, похоже — не меньше моего. Кузов букашкообразной машины он вполне сносно залатал, покрасил в ярко-желтый цвет, и она стала очень даже симпатичной. «Старый „Запорожец“ сейчас самая лучшая автомашина», — уверял Колька. «Почему же тогда на такой не ездит Брежнев?» — ехидно любопытствовал я. Колька всякий раз пропускал мои слова мимо ушей. «Бензина берет мало. Запчастей — завались. Дешевых. И грабить ее никто не будет. Ясно? Думать надо». Я молчал. Стоило ли спорить о таких пустяках?
Как он был горд, что имеет автомашину. Могло показаться, будто этот факт дает ему преимущество перед множеством других людей, обреченных на каторжную езду в общественном транспорте. И как осторожно ездил он первое время: так, словно каждый толчок от выбоины, каждый рывок от резкого торможения приносил ему прямо-таки физическое страдание. Но через несколько лет праздничное чувство обладания неординарной вещью напрочь покинуло Кольку. Его извели постоянные поломки, бесконечный поиск запчастей, переплаты спекулянтам, вымогательство на станциях технического обслуживания, хамство и ненасытность гаишников. «Что за б…дское государство! — ругался он. — За свои деньги нельзя получить то, что надо. За свои деньги тебя же и обосрут. Посадить бы всех этих сволочей. А некоторых и к стенке поставить не мешало бы». Он уже не хвалил свою машину. И ездить стал по-иному: никого не пропустит, влезет в любой просвет между машинами, причем на порядочной скорости. Настоящий автослалом. Так по Москве гоняют лишь таксисты.
«Выпьем», — сказал Колька, и мы еще раз осушили стопки. За окном затихал усталый натруженный проспект. Шум уже распался на отдельные звуки: рваное дыхание тяжелого грузовика, тонкий, интеллигентный вой троллейбуса… Как встряхивают нас похороны. В скорбные минуты с пронзительной отчетливостью осознаешь, как много никчемной суеты в нашей жизни, думаешь о тщетности всего сущего. «Суета сует», — сказал Екклесиаст. Он имел в виду именно тщетность сущего, а не ту замотанность, которая столь привычна для современного человека. Мы живем, не успевая подумать, совершаем поступки, не успев принять решений. В повседневной суете мы забываем о том, что наша жизнь на Земле не вечна. Многое изменилось со времен Екклесиаста. Разве что человеческая природа осталась неизменной: те же страсти правят миром, что и тысячу, и три тысячи лет назад. Хотя это не повод относиться к человечеству с презрением или ненавистью. Но и в древности, и сейчас лишь мудрецы думают о том, зачем человек живет на Земле. А остальные только у гроба родственника, знакомого спрашивают себя: стоит ли жить, стоит ли что-то делать, если все равно уходить туда, откуда нет возврата? И забывают. И опять живут, как прежде, верша историю.
История творится сейчас, сию секунду, хотя мы не замечаем этого. Творится каждым из нас. Она подобна старинному гобелену, в котором каждый может увидеть свою ниточку среди других, пусть неяркую, неразличимую рядом с другими, но свою. Знаете, как рождается гобелен? Устраивается основа — вертикально натянутые прочные нитки. Потом ряд за рядом протягивается между ними тонкая цветная нитка. Большей частью с тыла. И только там, где в соответствии с эскизом должен быть определенный цвет, нитка выходит наружу. Долгая, изнуряющая работа. Но и жизнь — тяжелый повседневный труд. Разве легко быть человеком? Разве легко зарабатывать хлеб свой в поте лица своего? В муках и страданиях рождается неповторимый гобелен истории. Ткется неустанно с библейских времен. Нить за нитью ложатся на основу.
- Поляна, 2013 № 03 (5), август - Журнал Поляна - Периодические издания
- Поляна, 2014 № 02 (8), май - Журнал Поляна - Периодические издания
- Поляна, 2014 № 03 (9), август - Журнал Поляна - Периодические издания
- Поляна, 2013 № 01 (3), февраль - Журнал Поляна - Периодические издания
- Она - Алексей Сергеевич Рудницкий - Периодические издания / Прочее
- Наш Современник, 2005 № 05 - Журнал «Наш современник» - Периодические издания
- Наш Современник, 2005 № 11 - Журнал «Наш современник» - Периодические издания
- Сабля, птица и девица - Алексей Вячеславович Зубков - Героическая фантастика / Периодические издания / Фэнтези
- Интернет-журнал 'Домашняя лаборатория', 2008 №5 - Журнал «Домашняя лаборатория» - Газеты и журналы / Периодические издания / Сделай сам / Хобби и ремесла
- Это все… [СИ] - Татьяна Апраксина - Научная Фантастика / Периодические издания