Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но никогда еще прекрасный голос Элиазара не выражал всех этих чувств с такой силой и глубиной, как в этот вечер; никогда еще в нем не было таких могучих порывов, такой торжественной звучности и такой глубокой дрожи, которая, постепенно понижаясь и затихая, словно угасала и тонула в море каких-то безбрежных страданий и молений. Казалось, что в этот вечер в его грудь вошла почти нечеловеческая сила жалобы и мольбы, что за плечами у него вырастали крылья, на которых он стремился подняться к самым стопам Царя Царей, чтобы там принести в жертву свое тело и душу ради спасения чего-то или кого-то. Огромная зала — от одного конца до другого, от пола до потолка — была полна звуков, непрерывным потоком льющихся из его груди; хор, стоявший на возвышении, время от времени присоединял к ним могучие аккорды, а вся толпа, охваченная восторгом, хранила гробовое молчание, устремив взоры на блистающую золотом ярко-красную завесу. Только изредка то тот, то другой, указывая головой на увлеченного и увлекающего певца, шептал: «Это ангел Сандалфон, который подает господу венки, сплетенные из всех людских молитв». Кое-кто грустно покачивал головой и вздыхал: «Он так молится за своего друга, на голову которого должно упасть сегодня проклятие!»
Вдруг среди чудного пения кантора и торжественного молчания народа раздался глухой, но сильный стук, повторившийся несколько раз. Голос Элиазара оборвался, как золотая струна, которую рванула грубая рука; глаза присутствующих, перенеслись от алтаря к тому месту, где раздался сильный стук.
С возвышения, окруженного деревянной решеткой, молодой хор певцов исчез, и там стоял теперь только один человек, тщедушный, сгорбленный, с длинной желтой шеей, вытянутой вперед, с темным лицом, заросшим черными, как ночь, волосами, и с мрачно горевшими, как угли, глазами. В обеих руках он держал огромную книгу и изо всех сил ударял ею о стол; это означало приказание, чтобы все замолчали. Полное молчание водворилось тотчас же по всей зале; только в преддверии слышен был какой-то шум и сдержанные возгласы. Несколько десятков лиц различного возраста и положения окружили там человека с очень бледным лицом, крепко сжатыми губами и сухими горящими глазами, который стоял, прислонившись плечами к дверному косяку синагоги. Это был Mеир. В ушах его раздавался шопот голосов:
— Еще не поздно! Еще есть время! Сжалься над собой и над своей семьей! Смирись! Беги скорей, скорей и упади к ногам раввина! О! Xерем! Xерем! Xерем!
Меир, казалось, ничего не слышал. Он крепко прижимал к груди сложенные руки. Сдвинутые брови придавали его лицу с красным шрамом на лбу выражение мрачной скорби и непреклонной воли.
— Во имя бога отцов наших! — раздался сильный бас Исаака Тодроса.
По всему собранию пронесся сдержанный шопот, словно дрожь пробежала по этому многоголовому телу, и тотчас же все замерло в глубокой тишине.
Исаак Тодрос заговорил медленно, выразительно, отделяя слово от слова:
— Силой и могуществом мира, во имя святого закона нашего и шестисот тринадцати повелений, заключающихся в законе этом, херемом, которым Иисус Навин проклял город Иерихон, проклятием, которым Елисей проклял преследовавших его мальчиков, шамтой, которой пользовались великие синедрионы и соборы наши, всеми херемами, проклятиями, изгнаниями, истреблениями, которые применялись от времени Моисея до нынешнего дня, — во имя бога предвечного, владыки мира и творца его великолепия, во имя Мататрона, ангела-хранителя и защитника Израиля, во имя ангела Сандалфона, сплетающего из людских молитв венки для трона господнего, во имя архангела Михаила, могучего вождя небесных войск, во имя ангелов огня, вихрей и молний, силой имен всех ангелов, направляющих звезды и разъезжающих на колесницах небесных, во имя всех архангелов, простирающих свои крылья над троном всемогущего, — тем именем, которое показалось в горящем кусту, и тем, которым Моисей разделил воды на две части, именем руки, которая начертала скрижали святого закона — мы искореняем, изгоняем, позорим, повергаем в прах и проклинаем самонадеянного, дерзкого и непокорного Меира Эзофовича, сына Вениамина…
На минуту он остановился и порывистым движением поднял над головой руки. Потом среди такой тишины, что в ней был бы слышен шелест пролетевшей мухи, он начал говорить, скорее, взывать все быстрее и быстрее голосом, все более протяжным и певучим:
— Да будет он проклят богом Израиля! Да будет он проклят могучим и страшным богом, имя которого с трепетом произносится в день Судный! Да будет он проклят небом и землей! Да будет он проклят Мататроном, Сандалфоном, Михаилом, архангелами и всеми небесными обитателями! Да будет он проклят всеми чистыми и святыми, которые служат богу. Да будет он проклят всякой высшей силой на небе и на земле! Боже, творец! Порази и уничтожь его навеки! Боже великий, покарай его! Гнев твой, боже, да разразится над его головой! Пусть дьяволы идут навстречу к нему! Проклятия и стоны пусть окружат его всюду, куда бы он ни обернулся! Пусть он собственным мечом своим пронзит себе грудь, пусть сокрушатся все стрелы его, а ангелы божий пусть гонят его, не переставая, с места на место, чтобы нигде не могла остановиться для отдыха нога его! Пусть будут дороги его опасны и погружены в глубокую тьму, а беспредельное отчаяние пусть будет ему спутником! Пусть преследуют его постоянно несчастия и печали, и собственными глазами пусть он смотрит на постигающие его удары и пусть насыщается огнем божьего гнева! Да не простит ему господь! Нет! Гнев и месть господа да изольются на этого человека, да вопьются в него и проникнут до мозга его костей! Пусть он покроется весь, как плащом, проклятием этим, чтобы исчезнуть с лица земли, а имя его пусть будет стерто с поднебесного пространства.
Тут Тодрос на минуту умолк и вдохнул воздух в грудь, измученную криками, становившимися все более отрывистыми, глухими и тяжелыми. Лицо его пылало, а руки метались над головой в резких движениях.
— С того мгновения, — снова закричал Тодрос, — как обрушилось на его голову проклятие, пусть он не дерзает подходить ни к одной израильской святыне ближе, чем на расстояние четырех локтей! Под страхом проклятия и отлучения от лона Израиля, пусть ни один еврей не приближается к нему ближе, чем на расстояние четырех локтей, и пусть не осмеливается открывать перед ним своего дома или подавать ему хлеба, воды и огня, хотя бы и видел его ослабевшим, падающим и согнутым в дугу от скитаний, голода, болезни и нужды! Пусть каждый, кто встретит его, плюет ему в лицо слюной своего рта и бросает ему под ноги камни, чтобы он спотыкался и падал. Пусть у него не будет никакого имущества. Все, что полагается ему по наследству от отца и матери его, и все, что он собрал себе собственными руками, пусть будет отдано в распоряжение кагала, чтобы из неправедного имущества этого создать утешение и опору для слабых!
О мщении этом и проклятии, которое поразило его, пусть узнает весь народ!
Вы же, собственными ушами слышавшие слова проклятия и эти повеления, разглашайте их всюду, куда бы вас ни занесли ваши ноги; а мы разошлем уведомления об этом по всем городам и общинам, где живут наши братья, по всему свету из конца в конец.
Да будет так! А вы все, которые остались верны господу вашему и закону его, живите счастливо!
Тодрос окончил, и в ту же минуту, посредством искусно устроенного механизма, яркие огни, горевшие в семи огромных люстрах, померкли, а в четырех углах залы громко зазвучали и завыли трубы. К этому то прерывистому, то протяжному и мрачному завыванию медных инструментов присоединился исполинский хор человеческих рыданий, стонов и криков. Необыкновенно громкий крик донесся из преддверия, и был он тем ужаснее, что исходил из мужской и сильной груди. Там же, в преддверии, произошло какое-то большое движение; послышалась суматоха, словно кого-то выгоняли или призывали обратно. Меир исчез с порога синагоги. Ближе к алтарю, между скамейками, несколько взрослых людей упали лицами на землю, с шумом разодрав свои одежды.
— В прахе лежат сильные Эзофовичи! — говорили в разных местах, указывая на них пальцами.
Наверху, по всей галерее, раздавались рыдания и слезные причитания женщин, а в глубине залы кучка людей, бедно одетых, без серебряных тесемок на талесах, заламывала над головами твердые черные мозолистые руки.
Тодрос вытер рваным рукавом крупные капли пота, стекавшие у него со лба, потом обеими руками оперся на деревянную решетку и, наклонившись вперед, глубоко дыша, с дрожащими губами, стал смотреть на кантора. Раввин не уходил с возвышения и смотрел на кантора в ожидании, так как по обряду после слов страшного проклятия, брошенных на человека, должны были последовать слова благословения, обращенные ко всему народу. Слова эти, благословляющие народ, должен был провозгласить кантор. Тодрос ждал этого заключения обряда. Почему кантор так медлил и не исполнял своей обязанности? Почему он не подхватил последних слов его: «Живите счастливо!» и не продолжил их благословляющей молитвой?
- Bene nati - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Дзюрдзи - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Тадеуш - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Прерванная идиллия - Элиза Ожешко - Классическая проза
- Хапуга Мартин - Уильям Голдинг - Классическая проза
- Любовь и чародейство - Шарль Нодье - Классическая проза
- Немой миньян - Хаим Граде - Классическая проза
- Муки и радости - Ирвинг Стоун - Классическая проза
- Мужицкий сфинкс - Михаил Зенкевич - Классическая проза
- Юла - Шолом Алейхем - Классическая проза