Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не могу уверять, чтоб тут не было оттенка провокации: «мужчина есть мужчина»; но все же.
— Алеша, я не люблю… говорить, — отвечала она устало-серьезно. — Я не люблю… слов. Я люблю, чтоб так понимали.
Вообще надо сказать, что — такая-перетакая — она все же, когда не была «в заводе», говорила со мною прилично — неглупо и достойно; не было в ней этого… бабьего… ну, ты понимаешь.
Но уж на своих «правилах» стояла она железно… если вспоминала о них, конечно. Во всяком случае со мной соблюдала, если вспоминала. И одно из них — вот, по поводу «слов».
Коли уж подумать, так делала она это не без выгоды для себя: душевной и даже внешней.
Слова — это ответственность; мы знаем это по женщинам, по себе. Слова — это взять на себя.
— Ну, все же: скажи-ка мне что-нибудь… а?
Я говорил с ней тоном папаши — и любящего мужчины; я, в тот миг, — я был искренен в том и в этом — во всем — во всем.
Ирина молчала.
— Ну, скажи, — пристал я; я брал ее за руки, целовал в губы, обнимал ее — она легко поддавалась, но с отчуждением и без опаски; быть может, я ошибался, но я ничего не мог поделать с собой — так я чувствовал; еще это черное платье с голубыми цветами.
Я отошел снова.
— Ну, скажи, — сказал я и мягко, и невесело издалека — с этой грубой ее — отцовской тахты.
— Сказать-то мне нечего, — вдруг отчетливо объявила она, глядя в одну точку перед собою и, протянув руку, поигрывая пустой рюмкой по голому столу.
Я молчал.
Как бывает со мною, некие злоба, и беспокойство, и одновременно спокойствие, свет и всезнание овладели мной, как накрыли облаком; я сидел; я встал.
— Ну что же. До свиданья, Ирина, — «молвил» я и начал собираться: пиджак, то, се; я невольно надеялся — она очнется и остановит и… «бросится на шею», как Бэла Печорину; увы!
Не только на этот раз, но и никогда далее не было ничего такого; а уж ситуации были… бывали…
Я оделся и ушел; не буду рассказывать, что́ я чувствовал при возвращении домой по предзимней или кисло-зимней погоде; снег, дождь; блочные дома — темные квадраты, параллелограммы; отец жил за Каширской; такси, ясно, нету; а уж это: и дома-то унылы, и грязь кругом, да еще этот простор… «простор». Дома — хоть были бы рядом, тесно… всё — жилища; так нет: идешь — и вот все это в отдалении, а тут — тут пустырь и пустырь — и вот наконец простор широкого, оголтелого этого шоссе-улицы: дома поодаль, а вдоль улицы — черт-те что: темь, и бараки, и будки некие — стройка или что тут; и — грязь; и обязательно влезешь в эту московскую глину, которой у нас там — нет; у нас… ты помнишь… у нас песок и черноземная грязь.
И шоссе: редкие машины мокро, молча жжик, жжик — и промозглый простор.
Думаешь: черт-те…
Думаешь: черт…
А, черт-те его знает, о че́м думаешь.
А уж до́ма…
И ведь на следующее утро она мне позвонила. Звонит — и все; и голос такой — сочный, нежный.
Ну и все пошло как и было, а на квартире отца мы уж не были: он вернулся.
Что-то надо было придумывать — и придумал я, разумеется, не более, чем и все придумывают; ежась, и презирая, и ненавидя себя (интеллигент; и ведь подумать, что иные преступления мы совершаем проще, но лишь бы не своими руками), я позвонил дальнему приятелю. Дальнему! а как же иначе? ведь близкие вхожи в мой дом — «дом» тоже… но не о том; и они бы и поняли меня — они, дети XX века; но не хотел, не хотел я. Приятелю, а у него мастерская, и прочее, и такое — и мы явились.
Ну, сидели, пили втроем; как и ожидалось, когда напились слегка, всем уж стало легче. Приятелю я ничего не сказал прямо, а сам он сначала пыжился, но, выпив, стал более понятливым. Вот ушел — «Пока, ребята», — ну, тут уж мы особенно не мудрили. Она еще на стуле — в своей оранжевой кофте; я перед нею вроде бы на коленях — как-то и не заметилось это особо; голову к ней… это уж так принято говорить: «в колени». Тепло, и мягко, и твердо.
Что-то я говорил — однако — и эдакое:
— Нам уж… придется вместе. Уж как ты ни относишься там ко мне, а…
Она и не подумала вставать в позу; было в ней это; мол, ясно — ясно.
Как женщина она оказалась женственна, и мягка, и приятна; последнее слово — точное; она была не угловата и не стыдлива, она отвечала тебе и тихо и плавно и женственно стонала то тихо, то громче… она была женщина — иначе не скажешь; я уж не говорю, что ее великолепнейшее, одновременно и мягкое и упругое, простое и молодое тело было б само по себе величаво, даже если б она и ничего не стоила «как женщина» в своем поведении…
Мы провели там ночь; я был как мужик в порядке и довольно неутомим; я был эдак особо рад этому; не хотелось мне, чтоб с этой женщиной — не пошло́; ведь с разными женщинами ты разный… Правда, как ты знаешь, тут многое зависит от простейшего такта самой женщины и от ее умения некие простые же вещи сделать и подхватить; она, конечно, умела. Как-то я с самого начала не сомневался в этом; поэтому, может, и сам был предельно свободен.
Утром мы разъехались, как водится, бросив на расставание некий слегка затянутый взгляд друг на друга; но и этот ее взгляд был — «спокоен».
Жизнь пошла своим чередом; приятелю я более не мог звонить. И внешне там было что-то не то, и внутренне — и внутренне было что-то не то; я действительно «не мог» таскать Ирину туда, сюда: я хорошо к ней относился, да и верно… не по мне все это; правда, она-то, конечно, восприняла этот вояж в мастерскую как должное; но — все же.
Мы встречались по кабакам; то есть основное время, какое мы бывали вместе, мы проводили по кабакам.
О, московские кабаки.
С че́м их сравнить?
До этого я как-то не знал их реально и по нужде; ну, посидел — посидел; ну, не попал (очередь, мест нет — традиционное), и черт с ним; когда требуется, я, как ты знаешь, провожу время в своем родном, в академическом; там свои, и кабак — не кабак; там и верно вроде отдых.
Но в свой, я говорил, я не мог таскать Ирину все время; ты понимаешь. И она ежилась — при всем своем спокойствии, — и я порой изнывал; есть пределы нарушений приличий, и никто из нас не властен над этим в бытовой жизни. Удивленные глаза солидных людей, знакомых с моим семейством. Беспрестанные приставания холостых и нехолостых друзей. Укоризненные взгляды даже и буфетчиц, официанток. Барменша одна у нас там — такая. Знает и меня и семейство. И прилипания — прилипания не только друзей, но и всех на свете мужиков: все вроде так и сяк знакомы и пользуются этим; в чужом месте это не так… назойливо, хотя и наглядней порою.
«И вообще», как говорят туристки-студентки.
Было бы проще, будь не Ирина; но ты себе представить не можешь, какой ураган самолюбивых, ревнивых, чувственных эмоций возбуждала она в то время как у мужчин, так и у женщин. Сейчас вроде все же потише… Просто баба — это бы ясно; но не эта.
И вот, мы часто таскались по городским кабакам.
Черт бы их побрал.
Ты подходишь, и ты уже не свободен: если б я умел нравиться незнакомым швейцарам, официантам, вся моя жизнь шла бы иначе. Очередь, разумеется; я лучше буду жить разутым, раздетым, голодным и одиноким, чем эти очереди; все это, видимо, тотчас же начинает отражаться на моей физиономии, ибо окрестные люди и швейцар, «морда», торчащий из-за стекла двери, смотрят угрюмо и неприязненно, и презрительно. Во-первых, они видят, что не свой — не из той компании, во-вторых, вот это — моя физиономия. В-третьих, у нас в таких заведениях вообще как-то так положено. При всем том, что ныне все шляются по кабакам, в атмосфере остался от старых лет оттенок запретности; мол, могу и пустить, а могу и в черный ворон. Кроме того, это материальное благо, которого ты добиваешься: это в последнее время рождает то взаимно настороженную, скрыто злую и холодную слащавость, то — угрюмство; и уж минимум — снисходительное злорадство со стороны минутного повелителя этого ничтожного материального блага. От этого во всех, и в очереди, и в швейцаре, есть раздражение. Не знаю, может, я чувства свои и своего «поколения» переношу и на прочих; я — не человек чужого ресторана, это решено и подписано; допускаю, что нынешние — что они и в этом иные… Кстати, Ирина чувствовала себя в этой атмосфере как в своей — как рыба в воде и спокойно.
Он умолк на минуту.
Мы выходили ко второму массиву окрестных гор — к Медному хребту; постепенно прорисовывалась поперечная долина, идущая к морю…
…Небо и горы.
— Так вот, рестораны эти. Мы подходим, мы стоим. Дать трояк швейцару? но — через головы?
Не люблю я лезть через головы: и прямо и фигурально; и вот это поганое чувство: за свои деньги да унижаться еще; просить… улыбаться…
Истинно понимаемый швейцаром человек, он этого швейцара, он не принимает его во внимание; он автоматически улыбается, просит, как улыбался, просил бы пса, чтобы тот пустил бы в некий Сезам; «open, Sesame» — из детских уроков английского; а прошел — лицо тускнеет, — и тут же он забыл о швейцаре; в свою очередь швейцар убирает улыбку и тут же забывает о давшем; все на месте… И лишь ты, угрюмый с угрюмым, попадаешь в зазубрины механизма; ты — песок средь смазанных поршней; и от этого еще тоскливее; и от этого… ты, мужчина… Насмотрелся я на московские кабаки.
- Тревога - Ричи Достян - Современная проза
- Вратарь Республики - Лев Кассиль - Современная проза
- Синее платье - Дорис Дёрри - Современная проза
- Цветы корицы, аромат сливы - Анна Коростелева - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Русскоговорящий - Денис Гуцко - Современная проза
- Любожид - Эдуард Тополь - Современная проза
- В погоне за наваждением. Наследники Стива Джобса - Эдуард Тополь - Современная проза
- День смерти - Рэй Брэдбери - Современная проза
- А облака плывут, плывут... Сухопутные маяки - Иегудит Кацир - Современная проза