Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Церковный сторож, очень богомольный и строгий старик, пытался изгнать Пышку из церкви длинным шестом, на который привязывал тряпку, но куда же! — Галка летала по церкви в полнейшей ошалелости от восторга: как всякая галка, она любила блестящие вещи, а тут все блистало: иконостас, паникадило, подсвечники, лампады перед иконами, разноцветные камешки окладов… Нет, из такого великолепия не хотела улетать Пышка.
— Чер-товка!.. Чер-тов-ка ты!.. Вот уж чер-товка проклятая! — ругался выведенный из терпения сторож.
Но тут же вздыхал он, поникал серебряною головою, прислонял к стене шест и начинал усиленно креститься:
— Господи, прости согрешение!
Потом, отмоливши грех, опять подкрадывался к проказливой галке со своим шестом и, наконец, уморясь снова, хрипло ругался:
— Ссво-лочь!.. Ах ты же, сволочь паскудная!
И когда крестился потом, то взывал хотя и просительно, но довольно строго:
— Господи! Помоги изгнать беса!..
Вдвоем с псаломщиком они кое-как вытуривали галку и захлопывали двери, но в конце концов пришлось псаломщику расстаться с Пышкой: он вынес ее на базар продать или просто подарить кому-нибудь из дальних приезжих. Такою дальней приезжей оказалась в тот день как раз Алевтина Прокофьевна, купила Пышку за гривенник и привезла в одной клетке с гнездом плимутроков.
Очень быстро освоилась Пышка на новом месте, щеголевато гуляла по веранде, шипела на Ульриха, когда он ляскал на нее зубами, подвывал и крутил хвостом, — целый день была озабочена то тем, то этим, как рачительная экономка, но Алевтина Прокофьевна заметила, что у нее пропали одна за другой две чайных ложки. Только еще думала она, куда могли они деться, как совершенно бесследно исчезли маленькие ножницы; за ними пропал куда-то наперсток…
Михаил Дмитрич заподозрил Пышку, Алевтина Прокофьевна ее защищала, но на всякий случай устроила ей приманку: положила на пол веранды на самое видное место новенькую монетку, а сама наблюдала из комнаты сквозь дверную щель. Пышка сделала вид, что монетка (эка невидаль!) нисколько ее не занимает: прогуливалась около и бормотала пренебрежительно… Держалась так минут десять, — наконец повернула туда-сюда круглую голову в сером платочке, захватила монетку клювом — и наружу.
Галкин клад разыскала Алевтина Прокофьевна только на другой день в овраге за сараем, под дубками, между двух больших камней, полузасыпанных палыми листьями. Кроме ножниц, наперстка и ложечек, оказались там и чья-то запонка с голубой эмалью, и чей-то серебряный крестик с отломленным ушком, и два новеньких ключа от чемодана, связанных синей ленточкой, и ручка от алюминиевой кастрюльки.
Не то осерчала Пышка на то, что разграбили ее богатства, не то была очень сконфужена, только она после этого держалась где-то вдали и только на третий день появилась снова на веранде и начала вести себя так, как будто нигде не была, никуда не улетала: прогуливалась щеголевато, бормотала хозяйственно, шипела на Уляшку.
Несколько раньше, чем появилась Пышка, Алевтина Прокофьевна достала было у одного охотника лисенка, и казалось ей таким трогательным, что лисенок, совсем как маленькая собачка, карабкался к ней на колени, когда она сидела, брал осторожненько еду из ее рук, бегал за нею следом и заглядывал ей в глаза зелеными лесными глазами. Он очень быстро поладил с Уляшкой, тогда еще только шестимесячным щенком, но воинственно был настроен в отношении кошки.
Пощечины, которыми награждала его кошка, действовали на него слабо. Зато часто слышала Алевтина Прокофьевна, как отчаянно визжала кошка, которую трепал лисенок. И наконец совсем куда-то она сбежала. Но вскоре после того от петуха орловской породы остались только сиротливые рыжие перышки на дне оврага. Грешили, конечно, на ястреба, хотя ястреба весною перекочевывали отсюда на север. Потом как-то уж совсем бесследно, точно ее украли, исчезла курица. Но на второй курице попался лисенок. Курица эта захвачена была им за крыло и страшно орала. На крик бросился Уляшка, и Алевтина Прокофьевна, выбежав, видела, как по черному шиферному крутому скату оврага мчался лисенок с курицей в зубах, а за ним, стеная, как заправский гончак, неловкий, тяжелый, обрывающийся на сыпучем шифере, спешил Уляшка.
Часа через полтора только вернулся дог, совершенно измученный погоней. Он долго и шумно дышал, растянувшись на веранде, потом заснул беспокойным сном, поминутно вздрагивая всем телом. Лисенок же больше уже не появлялся.
Около дома жил еще и еж. В жаркие дни, вечерами, он безбоязненно выходил из кустов и медленно, но неуклонно катился колючим шаром к сковородке с водою, поставленной для кур. Тут он пил, пофыркивая, а напившись, не спеша уходил снова в кусты, и если останавливался над ним с грозным рычаньем Уляшка, не прятал мордочки и не подбирал ног, потому что Алевтина Прокофьевна брала собаку за ошейник и убеждала:
— Улька, — это наш ежик!.. Ежик… этот… наш!.. Нельзя!.. Понял? Нельзя!
И пара диких голубей еще, выкормленных Алевтиной Прокофьевной изо рта жеваным хлебом и кашей, гнездились на чердаке. Ели они вместе с курами и очень любили, когда Алевтина Прокофьевна пекла хлеб. Они узнавали об этом по запаху, и тогда не было конца их радостной гуркотне. А когда хлеб вынимался из печки и стоял укрытый полотенцем на столе или на комоде, голуби непременно должны были его разыскать, взобраться на него и распластать на нем крылья в сладостном изнеможении. Должно быть, запах свежеиспеченного хлеба напоминал им запах той жвачки, которой их вскормили. По крайней мере так думала Алевтина Прокофьевна, и это ее умиляло.
Пустырь, на котором была расположена эта, кем-то неведомым уже теперь устроенная усадьба, приходился между двумя очень глубокими оврагами — балками, как зовут их здесь. Однако и спереди, к югу, в сторону моря тянулась третья балка, хотя и не такая глубокая. И только сзади, на север, пустырь прилегал к дороге, выходившей когда-то на шоссе, но теперь заброшенной и заросшей.
Звучнее здесь были почему-то все слова, чем где-нибудь в долине, или это только казалось так. По крайней мере те, кто проходил по той стороне глубокой и широкой балки, справа или слева, часто слышали длинные разговоры молодой гибкой высокой женщины, что-то делающей около этого одинокого дома.
Она спрашивала, она и отвечала, она убеждала, она стыдила, она вышучивала кого-то, кто ей не отзывался ни словом. Этот молчаливый был большей частью Уляшка, иногда поросенок, иногда Пышка, реже голубь, еще реже петух плимутрок — очень глупое создание, — или ежик.
— Ты бы принес мне хотя ведро воды из бассейна, а то ты себе налопался и лежишь, как байбак! Дар-моед ты, дармоед презренный!
Это относилось, конечно, к Уляшке, который способен уже был нести в зубах ведро воды и делал это с большой готовностью, если дужку ведра всовывали ему в пасть, но ходить за водой сам не мог, почему и молчал, только глядел очень внимательно умными желтыми глазами и украдкой пытался поймать языком муху, чересчур нагло ползавшую по брыжу.
Или вдруг весело, но лукаво говорила женщина:
— Хитришь, брат, — ох, что-то ты хитришь! А я все твои хитрости насквозь вижу! Не обманешь меня. Нет, брат, не обманешь!
Это относилось, конечно, к беспокойной Пышке, задумавшей какую-то каверзу.
Или слышалось увещевательное:
— Ах вы, надоеды!.. Ах вы, ненаеды!.. Ах вы, ненасыты!.. Ах вы, неналопы!.. Ах вы, ненатрески!.. Ах вы, ненажоры!.. — И потом бурно гневное: — Прочь от меня, окаянная сила!.. Мало вам места, где пастись?
Это относилось иногда к поросятам, иногда к курам, а чаще к тем и другим вместе. После такого окрика брызгала в стороны многочисленная живность.
Маститые кипарисы окружали дом. Должно быть, так близко к дому были посажены они когда-то в видах слишком жаркого здесь летнего солнца, но зимой отнимали они у комнат много света. Шишки с ненужной щедростью облепили их со всех сторон и нагибали их темные ветки: вид у них был задичалый и несколько мрачный издали. Но под ними туда и сюда легко и проворно скользила женщина с обильными, у плеч подстриженными светлыми волосами. Иногда она пела, должно быть, вполголоса, потому что негромко: для себя. Голос у нее был грудной, виолончелевый.
Осенние дни своенравны. Они непостоянны, как вспышки сил старости. И появляется вместе с ними кое-что новое. Уродливые богомолы, размеренно ползая по земле, хватают легкомысленных кузнечиков и пожирают их, начиная с головы. Гнусаво кричат пестрые сойки, налетая целыми стаями на дубы и искусно обрывая с них еще зеленые желуди. Кусты кизиля становятся багровыми, как и листья винного винограда. Ветер, который теперь дует то с севера, то с запада, доносит из лесов на горах сильные и терпкие запахи сбрасывающих листья буков.
Васька подымал иногда косматую голову от сухой травы, поворачивал ее на эти запахи к горам, морщил ноздри и взматывал челкой.
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Том 4. Произведения 1941-1943 - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Зауряд-полк. Лютая зима - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Стремительное шоссе - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Огни в долине - Анатолий Иванович Дементьев - Советская классическая проза
- Мариупольская комедия - Владимир Кораблинов - Советская классическая проза
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза
- Владимирские просёлки - Владимир Солоухин - Советская классическая проза
- Иван-чай. Год первого спутника - Анатолий Знаменский - Советская классическая проза
- Новый товарищ - Евгений Войскунский - Советская классическая проза