Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Европа жила в политических судорогах, и некоторые беспокойные умы уже посещала мысль о том, кого же все-таки следует бояться больше: Сталина или Гитлера. Первый, исключив из коммунистической партии двух других членов триумвирата, который управлял СССР, – Зиновьева и Каменева – и став абсолютным властителем, усилил преследования оппозиционеров всех мастей, принялся депортировать целые народности, дезорганизовал страну и довел ее до голода перегибами с коллективизацией; второй – после победы на выборах в законодательные органы своих приверженцев – ликвидировал профсоюзы, отдал приказ сжигать на площадях книги, которые считал подстрекательскими, провозгласил «научно подтвержденное» превосходство над прочими арийской расы, дополнив все это бойкотом печатных изданий, выпускаемых иудеями, изгнанием и арестами евреев, ответственных, по его мнению, за все несчастья Германии и мира в целом. Выбирая между ужасами нацизма и ужасами Советов, Марина пришла к тому, что советские ужасы менее страшны. В ответ на письмо из Ревеля (ныне Таллин) молодого русского писателя Юрия Иваска, который спрашивал ее, каковы ее взаимоотношения с журналом «Утверждения», три номера которого вышли в Париже в 1931–1932 годах, Цветаева выдала монолог, из которого становится ясно ее отношение не столько к данному журналу, сколько к нацизму в принципе: «Я – с „Утверждениями“?? Уже звали и уже услышали в ответ: „Там, где говорят: еврей, подразумевают: жид – мне, собрату Генриха Гейне, – не место. Больше скажу: то место меня – я на него еще и не встану – само не вместит: то место меня чует, как пороховой склад – спичку!“
Что же касается младороссов – вот живая сценка. Доклад бывшего редактора и сотрудника Воли России (еврея) Марка Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада, к началу прений – явление в дверях всех младороссов в полном составе. Стоят „скрестивши руки на груди“. К концу прений продвигаюсь к выходу (живу за городом и связана поездом) – так что стою в самой гуще. Почтительный шепот: „Цветаева“. Предлагают какую-то листовку, которой не разворачиваю. С эстрады – Слоним: „Что же касается Гитлера и еврейства…“ Один из младороссов (если не „столп“ – так столб) на весь зал: „Понятно! Сам из жидов!“ Я, четко и раздельно: – „ХАМ-ЛО!“ (Шепот: не понимают). Я: – „ХАМ-ЛО!“ и, разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: – „Не поняли? Те, кто вместо еврей говорят жид и прерывают оратора, те – хамы. (Пауза и созерцательно:) ХАМ-ЛО“. Засим удаляюсь. (С КАЖДЫМ говорю на ЕГО языке)».[219]
Гордость, проявленная Мариной, вызвала уважение к ней не только Иваска, но и старого ее противника – Ходасевича. После многолетних обвинений цветаевской поэзии в «излишней приукрашенности» и «неясности смысла» яростный и язвительный критик принес публичное покаяние и признал оригинальность и незаурядный талант этой возмутительницы спокойствия. Удивленная таким крутым виражом, Марина приняла сказанное с благодарностью и ответила на дружбу, которую предлагал ей поэт, мнения которого она в недавнем прошлом побаивалась, но стихами которого всегда восхищалась.
А в ноябре 1933 года новое потрясение ожидало узкий круг русских интеллигентов Парижа. Иван Бунин получил Нобелевскую премию за свое литературное творчество. Прочитав об этой новости в русской газете «Возрождение», Марина разволновалась так, что у нее дыхание перехватило и выступили на глаза слезы: слезы истинной благодарности и тайного разочарования. Конечно, в лице Бунина этой наградой поощрили всех русских писателей-эмигрантов, всех, кто выбрал своей судьбой одиночество и нищету изгнания. И хотя Цветаева радовалась такому вот международному признанию соотечественника, но немножко и сожалела, что этот праздник оказался – не в честь Максима Горького, которого пусть и считали «продавшимся Советам», но на самом деле, по ее мнению, «великого писателя», обладавшего бoльшим талантом, чем Бунин. Впрочем, выбор даже мистического Мережковского, на ее взгляд, был бы более оправдан. А в глубине души она переживала из-за того, что шведское жюри не вспомнило о ней самой – о ней, которая, сидя в своем тихом уголке, служит литературе с такой преданностью, какая и не снилась асам пера, воспеваемым прессой… Но этого она не могла сказать никому из страха прослыть тщеславной деревенщиной. 24 ноября 1933 года она пишет Анне Тесковой: «Премия Нобеля. 26-го буду сидеть на эстраде и чествовать Бунина. Уклониться – изъявить протест. Я не протестую, я только не согласна, ибо несравненно больше Бунина: и больше, и человечнее, и своеобразнее, и нужнее – Горький. Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи. Но так как это политика, так как король Швеции не может нацепить ордена коммунисту Горькому… Впрочем, третий кандидат был Мережковский, и он также несомненно больше заслуживает Нобеля, чем Бунин, ибо, если Горький – эпоха, а Бунин – конец эпохи, то Мережковский – эпоха конца эпохи, и влияние его и в России и за границей несоизмеримо с Буниным, у которого никакого вчистую влияния ни там, ни здесь не было. А „Последние новости“, сравнивающие его стиль с толстовским (точно дело в „стиле“, т. е. пере, которым пишешь!), сравнивая в ущерб Толстому – просто позорны. Обо всем этом, конечно, приходится молчать». И добавляет чуть дальше: «Бунина еще не видела. Я его не люблю: холодный, жестокий, самонадеянный барин. Его не люблю, но жену его – очень. Она мне очень помогла в моей рукописи, ибо – подруга моей старшей сестры, внучки Иловайского и хорошо помнит тот мир. Мы с ней около полугода переписывались. Живут они в Grass'e,[220] цветочном центре (фабрикация духов), на вилле, на высочайшей скале. Теперь, наверное, взберутся на еще высочайшую».[221]
Отзвучало последнее эхо «освящения» Ивана Бунина, и Марина, встряхнувшись на время, вернулась к работе. Поскольку публика вроде бы предпочитала ее стихам прозу, она и стала писать один за другим автобиографические рассказы, в которых истина путается с вымыслом, а мечта – с конкретными бытовыми деталями. Русские журналы и газеты охотно принимали как этот поток воспоминаний о детстве, так и портреты писателей, исполненные симпатии к персонажам, уважения к ним и юмора. Она блистательно описывала недавно ушедшего из жизни Андрея Белого, Пастернака, Ахматову, Блока, Мандельштама… Но в то самое время, когда Цветаева получала истинное удовольствие от воспоминаний о них всех в прозе, она чувствовала, как эмоциональное напряжение возвращает ей вкус к поэзии. Вот только – с небес или от почвы придет освободительный щелчок замка, открывающий ей снова вход туда?
В ноябре 1934 года Эфроны снова переехали – на этот раз в Ванв, дом 33 по улице Жан-Батиста Потена. Но едва Марина успела распаковать вещи,[222] как на нее обрушился страшный удар: Николай Гронский, в которого, как ей показалось, она в 1928 году была влюблена, – и скорее всего была-таки влюблена! – только что покончил жизнь самоубийством, бросившись на рельсы метро на станции «Пастер».[223] Цветаева немедленно откликнулась на эту нелепую смерть статьей, рассказывавшей об этом так много обещавшем поэте, который не успел дожить до расцвета таланта. И тут же – словно пробужденная вернувшейся к ней внутренней музыкой – сочинила цикл стихотворений его памяти, названный ею «Надгробие».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Николай Гоголь - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Труайя Анри - Биографии и Мемуары
- Живу до тошноты - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Бодлер - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Антон Чехов - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Максим Горький - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Том 4. Книга 1. Воспоминания о современниках - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Через три войны. Воспоминания командующего Южным и Закавказским фронтами. 1941—1945 - Иван Владимирович Тюленев - Биографии и Мемуары / Военная история