Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Саврасов шел по Лаврушинскому переулку. Был зимний морозный день. Снег скрипел под ногами, и издалека слышалось, как идет человек. Алексей Кондратьевич был в старом пальто, в облезлой меховой шапке, на плечах — неизменный плед, шея обмотана шарфом, на ногах боты. Он шел, сгорбившись, засунув руки в карманы пальто, которое плохо его грело. Усы и поредевшая, с обильной сединой — борода заиндевела вокруг рта от дыхания на морозе. Саврасов подошел к расположенному за воротами широкого двора зданию картинной галереи Павла Михайловича Третьякова и остановился в нерешительности, как бы раздумывая, заходить или нет. Его огромная фигура застыла в неподвижности у входа в контору.
Алексей Кондратьевич бедствовал, вернее, продолжал бедствовать, уже длительное время. Много месяцев, не один год. И не было никакого просвета в его существовании. Жизнь отставного надворного советника надломилась, дела его пришли в глубокое расстройство. Он не получал жалованье, а те суммы, которые поступали от продажи картин, невелики и быстро улетучивались. Уроков при его теперешней репутации и поведении у него не было. Вот и сейчас срочно потребовались деньги. Он должен вернуть долг, заплатить за комнатушку, которую снимал. Да ведь и жить-то, черт возьми, на что-то нужно! А он пуст, как гнилой орех, сидит на мели. Прошлым летом писал, но не кончил одну картину, которая давалась ему нелегко — небольшой овраг, и по этому овражку идут, спускаясь вниз, к роднику, молоденькие зеленые елки. В этих елках-то все и заключалось, вся суть в них, но трудно было их написать. Все исправлял, переделывал… Третьяков видел эту вещь, и она понравилась ему. Он обещал купить, когда Саврасов ее закончит. Когда закончит… Легко сказать! Теперь зима, и как он может работать над этим зеленым пейзажем, когда в глазах белым-бело от снега? Надо обождать. Придет лето, все распустится, зазеленеет, зацветет, и тогда он доделает, допишет, и Павел Михайлович будет доволен. Да, но сейчас зима, и ему нужны деньги, позарез нужны. Вот и явился он сюда, в контору, чтобы занять их у Третьякова под эту картину. Эти елки как бы уже его, все равно он обещал за них заплатить. Но пусть сделает это не летом, а сейчас. Ну, вроде аванса. Какая ему разница — сейчас заплатить или потом. Человек он богатый, деньги у него всегда есть… Да, конечно. И все-таки почему-то неловко, неудобно просить Павла Михайловича, стыдно как-то… Стыдно?.. Да полно, чего стыдиться? Разве стыдно быть бедным? Такая уж судьба, полоса жизни. Каждому — свое. Кому богатым быть, кому бедным. Но все ведь люди — и богатые и бедные… Третьяков поймет, он человек, у него душа. Доброе сердце. Сколько раз он помогал ему, Саврасову, и другим художникам. Да… Ведь, кроме него, и обратиться-то не к кому. Он даст, не откажет…
И Алексей Кондратьевич стал думать, как получит деньги, полтораста рублей (столько он попросит), как пойдет в трактир на Пятницкой… В трактире хорошо, тепло, весело, заиграет оркестрион, и он будет слушать музыку, а за окном — заснеженная улица Замоскворечья, мелькают фигуры прохожих, едут сани извозчиков… И подумал еще, как, расплачиваясь, вынет красненькую, надо разменять десятирублевку, как даст, не скупясь, половому на чай… Знай наших!
И Саврасов окончательно решился. Он достал из кармана большой серый платок, громко высморкался, ударил ногой об ногу, чтобы сбить с бот снег, и вошел в контору.
Он обратился к сидевшему за столом служащему, молодому человеку, аккуратному, с тщательно причесанными, точно прилизанными волосами, — нельзя ли повидать Павла Михайловича. На лице молодого человека промелькнуло удивление. Уж больно странно выглядел этот старик в ветхом пальто, с пледом на плечах, с большими, покрасневшими от холода руками, которые торчали из коротких рукавов.
— А кто вы? Как доложить? — спросил служащий.
— Художник я. Саврасов…
— И по какой надобности?
— У меня личное дело…
Служащий встал из-за стола и вышел из комнаты. Вскоре пришел Третьяков, высокий, сухощавый, бледный, в темном сюртуке. С сердечным радушием поздоровался с Саврасовым.
— Павел Михайлович, — смущенно произнес художник, — у меня к вам просьба… Извините, что утруждаю вас… да. Вы видели мою картину, ту, где овраг, елки… Зеленая такая вещь… Я писал ее прошлым летом…
— Разумеется, Алексей Кондратьевич. Прекрасно помню. Я возьму этот пейзаж. Он хорош. Удался вам. Мы ведь уже договорились…
— Да-да… Я знаю. Но не могли бы вы… Сейчас… Такая вот штука… Да… Павел Михайлович, мне сейчас нужны деньги… Полтораста или хоть сто рублей… Крайне нужны…
Третьяков задумчиво смотрел на Саврасова: его вид красноречивее всяких слов говорил о том катастрофическом положении, в котором он находился.
— Так… Понимаю, — сказал Третьяков. — Но вы, Алексей Кондратьевич, окончили бы елки. Хороша картина… Совсем ведь немного осталось доделать. Ну и получили бы все сразу… — Павел Михайлович умолк, но тут же добавил: — Впрочем, я могу и сейчас… Присядьте, пожалуйста. Я скоро вернусь…
Он ушел. Но когда возвратился с деньгами, художника в комнате не было. Саврасов по-настоящему уважал Третьякова, с давних пор его связывали с ним добрые отношения. Он не мог даже вообразить, что Павел Михайлович хотел его обидеть… И все же… В тот момент, когда он слушал, что говорит Третьяков, ему вдруг сделалось отчего-то горько и унизительно. Тошно стало. Белый свет стал не мил. Что-то тяжкое и до боли обидное нахлынуло на него, камнем легло на сердце, и он ушел, не дождавшись денег…
Нужда преследовала, не отпускала. Беспокоила, вселяла тревогу болезнь глаз, возникшая еще в 1876 году. Давно уже, работая, он надевал очки. С годами зрение ухудшалось. Что будет, если он совсем лишится его? Он не сможет работать. А ведь его живопись, его картины — единственный источник существования. Что тогда? По миру идти? Просить милостыню? Эти мысли пугали его, лишали сна. Если он потеряет зрение, ослепнет или превратится в полуслепого старика, ему останется лишь наложить на себя руки. Иного выхода он не видел, ибо дальнейшее прозябание в нищенстве бессмысленно.
Многое изменилось в нем, тот беспорядочный губительный образ жизни, который он вел, не мог не отразиться на его здоровье, характере. У него изменился даже почерк. Когда-то красивый, тонкий и изящный, он стал теперь торопливо-небрежным, порой неразборчивым. Именно таким изменившимся почерком написал он на сдвоенном листе простой бумаги письмо в Комитет Общества любителей художеств с просьбой о материальной помощи. Было это в феврале 1884 года. Саврасов сообщал, что представляет в Комитет свою картину для оценки ее художниками, с тем чтобы получить ссуду. Он писал: «Я очень крайне нуждаюсь в деньгах по случаю болезни глаз». Просил двести рублей. Дали 25. Чья-то рука начертала на письме — выдать вспомоществование 25 рублей. Это была не ссуда. Здесь уже вершилась благотворительность. Обычная филантропия. Получил четвертной и будь доволен…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Благородство в генеральском мундире - Александр Шитков - Биографии и Мемуары
- Благородство в генеральском мундире - Александр Шитков - Биографии и Мемуары
- Был месяц май - Григорий Бакланов - Биографии и Мемуары
- «Будь проклят Сталинград!» Вермахт в аду - Вигант Вюстер - Биографии и Мемуары
- Скитания - Юрий Витальевич Мамлеев - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- Красное вино победы - Евгений Носов - Биографии и Мемуары
- Мстерский летописец - Фаина Пиголицына - Биографии и Мемуары
- Век мой, зверь мой. Осип Мандельштам. Биография - Ральф Дутли - Биографии и Мемуары
- Футбол! Вправо, влево и в ворота! - Эдуард Малофеев - Биографии и Мемуары
- Мой легкий способ - Аллен Карр - Биографии и Мемуары