Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И я сам сказал дяде Исламу:
— Я Садык. Сын Наджафа.
И на площади перед мечетью среди многих других имен стали поминать и мое имя: Садык, сын Наджафа.
Потом оно стало слышаться чаще других:
— Садык, славный мальчик!
— Деточка ты моя, Садык!
Но это уже было потом, когда пришла совсем другая пора, когда я уже мог ходить в лавку за чаем и за водой к роднику. Я покупал дяде Исламу чай, притаскивал ему воды, и поэтому мое имя он выкрикивал громче и приветливей, чем другие мальчишеские имена.
Во дворе у дяди Ислама рос огромный ветвистый орех. Его могучие ветви свешивались над дорожкой, что вела к роднику. Это было еще в ту пору, когда люди были чужие и чужие старики — аксакалы говорили под орехом дяди Ислама загадочные слова. Возвращаясь с родника, старухи ставили под орехом кувшины и ведра и, поднимая к небу лицо, шептали: «Слева тебе, всеблагой, за великое милосердие твое!», «Не оставляешь убогого милостию своей!..», «Не оставь, всевышний, и меня, сирую рабу твою! Яви и моим несчастным сиротам щедрость и милосердие свое!..».
Они говорили это под ореховым деревом дяди Ислама потому, что дерево сплошь было усеяно орехами, прямо ветки ломились от тяжести. Случались и такие годы, когда на дереве не было ни единого орешка, и тогда женщины приходили к ореху и говорили: «Видно, и ты, всевышний, глаза закрыл на наши горести! И ты не добрей других, чтоб тебя сокрушило! Обездоленных сирот губишь!..»
Разговоры с богом под орехом дяди Ислама начинались весной и кончались лишь осенью, когда приходила пора отрясать его. Это все было в те годы, когда отрясать Исламов орех собирался народ со всей деревни. Длинный Камал, лучше всех умевший отрясать орехи и лучше всех плясать на свадьбах, весело посвистывая, влезал на самую макушку. Он там кричал, свистел, приплясывал, как на свадьбе, а из-под его тяжелой валки на землю градом сыпались орехи.
До самого захода солнца женщины и девушки собирали их: и во дворе, и на улице, выбирали из густой травы, доставали из арыка… Женщины торопились, потому что у них и дома было полно забот: и воды надо принести, и ужин сварить, и детей накормить… Солнце садилось, женщины уходили домой кипятить чай, готовить ужин, кормить детей… И это было как раз уз время, когда мы до самой темноты не давали покоя дяде Исламу:
— Дядя Ислам, кто я?
— Дядя Ислам, а я кто?
Потом я стал первоклассником. Но воробьи и сороки все еще болтали на своем языке. И солнце все еще ходило спать за горы, и были еще на свете и чужие люди, и таинственные, непонятные слова были…
Потом дядя Ислам почему-то и слышать перестал, но руки наши все равно мог узнавать. Я протягивал дяде Исламу руку. Он гладил ее, по одному перебирал пальцы, щупал запястье и всегда точно узнавал:
— Садык, сын Наджафа!
— Садык у меня молодец!
— Деточка ты моя Садык!
Потом и женщины, шептавшие под Исламовым орехом такие строгие слова, хорошо узнали мое имя — Садык, сын Наджафа!
— Наджафов Садык одни пятерки огребает!
— Дельный парень Садык, да хранит его господь!
— Я свою дочку за Наджафова Садыка отдам, такой умница растет!..
— Эй Садык, сын Наджафа, куда это ты собрался в такую рань?
— Эй Садык, это не ты нашему кобелю ногу подбил?
И настала пора, когда однажды во время урока меня и еще четверых ребят вызвали из класса и привели на школьный айван — мы должны были идти в район вступать в комсомол. Вместе со мной собирались поступать в комсомол Азер, Рахиб, Салатын и девочка по имени Мензер.
Нас выстроили на айване, чтобы посмотреть, как мы выглядим. Мензер была наряднее всех, у нее отец председатель, но и у остальных вид был вполне приличный, потому что мы подстригли ногти, вымыли уши, нам ведь еще вчера сказали, и обуты все были по ноге. Только Салатын обулась не по ноге, на ней были большие галоши, старые и рваные; она их как следует вымыла, но все равно галоши были очень страшные.
Галоши, конечно, заметили. Салатын испугалась и так расстроилась, что даже директорше нашей Зиянет Шекерек-кызы стало ее жалко. В район мы шли пешком. Был прохладный сыроватый весенний денек. И хотя денек был прохладный и сыроватый, девочке по имени Мензер стало почему-то жарко, она сняла свою жакетку, и жакетку эту почему-то накинул я. И стоило жакетке прикоснуться к моим плечам, как все сразу стало какое-то не такое — так уже было однажды… Пропала сырая прохлада, и холодные скалы сразу согрелись, оттаяли и стали не желтыми — красноватыми… И легкими-легкими стали. Почему так получилось, не знаю. Может, я очень продрог. А может, так получилось потому, что подкладка была шелковистая, нежная, а я до той поры ни разу не ощущал такой нежности и шелковистости.
И тут же мне стало казаться, что Мензер и сама такая: нежная и шелковистая, и руки у нее шелковистые, и ноги, и груди… И эта незримая девичья нежность и шелковистость просочилась мне в душу, чтобы остаться в ней навсегда.
И однажды ночью после кино, дождавшись, когда все разошлись, я влез Рахибу на плечи и на огромной старой чинаре, что росла возле самой чайханы, написал два имени: свое и Мензер; там уже много было разных имен.
И отец Мензер углядел на чинаре эту надпись. Он здесь же, возле чайханы, залепил мне здоровенную оплеуху. Потом схватил за ухо, притащил к дереву и заставил собственной рукой соскрести свою надпись.
Потом мы с Рахибом снова остались после кино. Я вскарабкался на самый верх, на самую последнюю, самую тонкую ветку. Ночь была лунная. Была весна, и воронята в гнезде, которое раскачивалось на моей ветке, были, должно быть, еще голенькие. Ворона вылетела из гнезда. Она кричала, кружила вокруг меня, била меня крыльями по лицу, но я не сдался, я выдержал, я написал на ветке эти два слова: «Садык+Мензер».
На этот раз надпись моя до самой осени оставалась скрытой под листвой. Но листья осыпались, надпись стала видна, и, боясь председателя, я даже близко не подходил к чайхане. Потом один раз отец Мензер поймал меня в колхозном саду и за ногу сдернул с ореха. Он приволок меня на площадь под чинару, отругал там при всем народе, затащил в правление, и только тут я понял, что все это из-за моей надписи.
В правлении отец Мензер не стал меня бить, только взял телефонную трубку и погрозился вызвать милиционера. Но и милиционера не вызвал. Посадил меня на диван, сел рядом и заговорил со мной тихо и ласково. «Тебе что, девок мало — писать? — спрашивал меня председатель. — У директора школы на что красотка, не пишешь!.. У Курбана-чайханщика дочь сучка сучкой, с кем только не шьется, чего ж ты ее не пишешь? Докторову дочку пиши! Мисира дочь куда красивей моей — пиши ее! Вот тогда я скажу: молодец, тогда я скажу: мужчина! Напишешь, приходи в сад, бери, что душе угодно. А это куда ж годится — председателя позорить решил?.. Врагам моим на потеху! Ведь мы еще с твоим отцом дружили. И с тобой друзья будем!..»
Нет, председатель, ты врешь… Мисирова дочка совсем не такая красивая! И на свете есть шелковистые скалы, есть горы легкие как пушок… В кабинете мне удалось удержать слезы, но, выйдя из правления, я заплакал навзрыд. Доктор, директор школы, чайханщик, учитель Мисир все еще стояли под чинарой. Стояли и смотрели на правление. Крикун Асад тоже смотрел на правление и орал, размахивая руками. Дедушка Аслан остановился поодаль и, просверливая палкой дырочки в земле, время от времени недовольно качал головой. А Асад-крикун прямо надрывался от крика:
— Вот она, справедливость — кричал он. — Любуйтесь, люди! Любуйтесь, как в государственном учреждении солдатских сирот истязают! Невинное дитя мучают! Ребенка безгрешного терзают за горсть орехов!..
Асад-крикун долго еще орал, про сирот и про государственное учреждение, где мучают солдатских детей. Такой уж он человек: ему и дела нет, что председатель меня пальцем не тронул, все равно, пока не накричится, не умолкнет.
Той же ночью я решил соскрести с чинары свои слова. И я почти долез до ветки, но вдруг испугался, уж больно она была тонка; правда, прошли только лето и осень, но вес у меня был уже не тот, да и смелость была уже не та…
А потом и ветка исчезла вместе с моей надписью и с вороньим гнездом — «проводам мешала»…
Женщины шептались у родника:
— Наджафов Садык-то в председателеву дочку влюбился…
А потом:
— Наджафов Садык в Баку уезжает!..
……………
— Это же Садык! Из Баку приехал!
— Ба, это ты, Садык?! Насовсем приехал, сынок?!
Странная у Ислама память, руки его помнят все. А может, это на моих руках он сделал какую-нибудь заметку: когда бы я ни приехал, он сразу узнает меня. Дядя Ислам берет мою руку в долго не выпускает, мы вроде бы разговариваем руками. И каждый раз руки мои отвечают Исламу на главный его вопрос: нет, я приехал не насовсем.
Каждый свой приезд я говорю ему одно и то же, я он каждый раз снова повторяет свой вопрос. Дядя Ислам почему-то уверен: тот, кто вырос здесь, у этого родника, не может уйти навсегда, когда-нибудь обязательно вернется…
- Вечер первого снега - Ольга Гуссаковская - Советская классическая проза
- За рекой, за речкой - Алексей Иванов - Советская классическая проза
- Огни в долине - Анатолий Иванович Дементьев - Советская классическая проза
- Заповедь речки Дыбы - Юрий Александрович Старостин - Прочие приключения / Советская классическая проза
- Том 2. Брат океана. Живая вода - Алексей Кожевников - Советская классическая проза
- Река непутевая - Адольф Николаевич Шушарин - Советская классическая проза
- И снятся белые снега… - Лидия Вакуловская - Советская классическая проза
- Четверо наедине с горами - Михаил Андреевич Чванов - Советская классическая проза
- Каменая деревня - Юрий Куранов - Советская классическая проза
- Каменная деревня - Юрий Куранов - Советская классическая проза