Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Канцлер заговорил об «Истории немцев» Лудена, и. мне оставалось только удивляться, как ловко и убедительно сумел молодой Гёте объяснить национальными чувствами и взглядами автора нападки прессы на эту книгу в тот год, когда она была издана. Наполеоновские войны, по его словам, впервые позволили нам вникнуть в смысл тех войн, которые вел Юлий Цезарь.
— До сих пор, — заметил он, — книга Цезаря была всего-навсего предметом дискуссий разных научно-исторических школ. [42]
С древнегерманских времен разговор перешел на времена готики. Начался он с книжного шкафа в готическом стиле и перекинулся на новую моду: обставлять комнаты в старогерманском или готическом стиле и жить словно бы в окружении былых времен.
— В доме, где так много комнат, — сказал Гёте, — что некоторые оставляют пустыми и заходят в них лишь раза три-четыре в год, эдакие причуды возможны, — ну, пусть будет одна готическая комната, мне, например, нравится, что у мадам Панкук в Париже имеется китайская. Но загромождать стариной жилые помещения, по-моему, неразумно. Это своего рода затянувшийся маскарад, он не может благотворно действовать на живущих в доме, скорее даже идет им во вред, ибо находится в противоречии с сегодняшним днем, в котором нам суждено жить, а поскольку все это лишь пустые затеи, то вред, ими наносимый, еще приумножается. Совсем неплохо в веселый зимний вечер нарядиться турком и отправиться в маскарад, но что, спрашивается, мы с вами подумали бы о человеке, который весь год разгуливает ряженым? Мы бы решили, что он либо сумасшедший, либо скоро им станет, так как предрасположен к сумасшествию.
Мы сочли слова Гёте об этом чисто житейском вопросе, безусловно, убедительными, и так как никто из присутствующих ни в коей мере не мог принять их на свой счет, то с удовольствием с ним согласились.
Разговор перешел на театр, и Гёте поддразнивал меня тем, что в последний понедельник я ради него решился пожертвовать театром.
— Он здесь уже три года, — сказал Гёте, обращаясь к сидевшим за столом, — и впервые, в угоду мне, не был на спектакле; я очень высоко оценил такое самопожертвование. Я его пригласил, и он пообещал прийти, но я все-таки сомневался, что он сдержит слово, в особенности, когда уже пробило половина седьмого, а его все не было. Я бы даже был рад, если бы он не явился, ведь тогда бы я мог сказать: вот безумец, театр ему дороже самых лучших друзей и ничто не может его отвратить от этой страсти. Но я ведь возместил вам пропущенный спектакль, верно? Разве плохую я вам показал вещицу?
Говоря это, Гёте намекал на свою «Новеллу». Далее разговор зашел о Шиллеровом «Фиеско», которого давали в прошлую субботу.
— Я впервые видел эту пьесу, — сказал я, — и все думал: нельзя ли несколько смягчить очень уж грубые сцены, но потом решил, что ничего тут не сделаешь, не нарушив характера целого.
— Вы правы, тут ничего не получится, — отвечал Гёте, — Шиллер часто говорил со мной об этом, он и сам не терпел своих первых драматических произведений и, покуда мы с ним руководили театром, не позволял их ставить. Когда, в свое время, нам туго пришлось с репертуаром, мы очень хотели обратиться к трем его могучим первенцам. Но ничего у нас не вышло, все в них так срослось между собою, что сам Шиллер поставил крест на этом намерении и решил оставить свои пьесы в их первоначальном виде.
— Очень жаль, — заметил я, — хотя, несмотря на все грубости, они мне в тысячу раз милее слабых, расплывчатых, натянутых и неестественных творений некоторых наших новейших трагиков. У Шиллера во всем сказывается грандиозный дух и характер.
— Еще бы, — сказал Гёте, — Шиллер, за что бы ни взялся, просто не мог создать ничего, во сто крат не превышающего лучших творений новейших писателей. Даже когда он стриг себе ногти, он был крупнее этих господ.
Столь уничтожающее сравнение заставило нас всех расхохотаться.
— Но я знавал людей, — продолжал Гёте, — которые никак не могли примириться с юношескими творениями Шиллера. Однажды летом на некоем курорте я шел по узенькой дорожке, ведущей на мельницу. Навстречу мне попался князь *** [43], и в это же самое мгновенье мы столкнулись с несколькими мулами, навьюченными мешками с мукой; ничего не поделаешь, пришлось, уступая им дорогу, зайти в какой-то домик. Там, в тесной комнатушке, князь — такая уж у него была привычка — немедленно затеял со мной глубокомысленный разговор о божественном и о человеческом, дальше мы перешли на Шиллеровых «Разбойников», и князь изволил высказаться следующим образом: «Если бы я был богом и собирался сотворить мир, но в этот миг мне бы открылось, что Шиллер напишет в нем своих «Разбойников», я бы уж его сотворять не стал».
Мы поневоле расхохотались.
— Не кажется ли вам, — сказал Гёте, — что его антипатия зашла, пожалуй, слишком далеко и ее даже трудно себе объяснить.
— Эта антипатия, — вставил я, — однако, не передалась нашей молодежи, и прежде всего студентам. Когда даются зрелые, превосходнейшие вещи Шиллера или других драматических писателей, студентов в театре не видно, но когда идут «Разбойники» или «Фиеско», зал переполнен едва ли не одними студентами.
— Пятьдесят лет назад, — сказал Гёте, — было то же самое, не иначе, по-видимому, будет и через пятьдесят лет. Вещь, написанная молодым человеком, всего более по сердцу молодежи. И еще: не следует думать, что человечество так уж ушло вперед в смысле культуры и хорошего вкуса и что для молодежи миновала жестокая и грубая эпоха! Разумеется, человечество в целом идет вперед, но Молодежь-то все начинает сначала, и любой индивидуум Должен пройти через все эпохи мировой культуры. Меня это уже не огорчает, я давно написал стишки:
Огнями Ивановой ночи и впредьОставь детей наслаждаться!Всякой метле суждено тупеть,А ребятам на свет рождаться.
Достаточно выглянуть в окно — и в метлах, которыми метут улицы, в беготне детей у меня перед глазами символы вечно изнашивающейся и вечно обновляющейся жизни. Поэтому сохраняются и переходят из века в век детские игры и забавы юности, какими бы абсурдными они ни казались пожилым людям; дети остаются детьми, и во все времена они схожи. Вот я и считаю, что не надо запрещать костры в ночь на Иванов день и лишать ребятишек такой большой радости. В подобных разговорах быстро прошел час обеда. Те, что помоложе, встав из-за стола поднялись в верхние комнаты, канцлер же остался с Гёте.
Четверг вечером, 18 января 1827 г.Сегодня вечером Гёте обещал дать мне конец новеллы. В половине седьмого я отправился к нему. Он был один в своей уютной рабочей комнате. Я подсел к его столу, и после того, как мы поговорили о разных событиях последних дней, Гёте поднялся и вручил мне вожделенный последний лист.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Золотой лебедь в бурных водах. Необыкновенная жизнь Десятого Кармапы - Шамар Ринпоче - Биографии и Мемуары
- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Меланхолия гения. Ларс фон Триер. Жизнь, фильмы, фобии - Нильс Торсен - Биографии и Мемуары
- Николай Георгиевич Гавриленко - Лора Сотник - Биографии и Мемуары
- На линейном крейсере Гебен - Георг Кооп - Биографии и Мемуары
- Микеланджело. Жизнь гения - Мартин Гейфорд - Биографии и Мемуары / Прочее
- Убежище. Дневник в письмах - Анна Франк - Биографии и Мемуары
- Военный дневник - Франц Гальдер - Биографии и Мемуары
- Кампания во Франции 1792 года - Иоганн Гете - Биографии и Мемуары
- Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей - Валерий Михайлов - Биографии и Мемуары