Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Толстый мальчик сказал:
— Меня зовут Петя Нежданов.
Другой начал:
— А меня Гриша…
— Калашников! — подсказал Петя.
Все мальчики и сам Гриша засмеялись.
— Не Калашников, а Соколовский.
— Калашников-Соколовский!
— Ничего не понимаю! — сказал Владимир. — Почему такое веселье и почему двойная фамилия, как у артиста?
— Он не артист, он «молодой купец»! — крикнул Петя.
Сережа стал оживленно рассказывать:
— Это вчера Соколовский очень смешно на уроке сказал… Мы Лермонтова проходим… Так он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию и идет домой…»
— Нет, он не так сказал, он сказал: «Молодой купец Калашников закрывает свою кооперацию, привязывает к ней злых собак и идет домой».
— Смейся, смейся! — проворчал Гриша. — А кто написал в сочинении «задребезжал рассвет» вместо «забрезжил»?
— Это что! — сказал Владимир. — Когда я в школе учился, одна девочка на экзамене при инспекторе, при высоком начальстве, с таким пафосом продекламировала:
Среди народов и в пустыне, В градском шуму и наедине, Науки ползают везде! —вместо «пользуют». А потом уверяла, что именно так Ломоносов написал.
— А у нас в Дубровке Федя, Нюркин брат, — ну вы его помните? — так он…
Поздно вечером, когда мальчики ушли, Владимир и Сережа, уже лежа в постелях, долго еще вспоминали разные забавные случаи из школьной жизни. То один, то другой вдруг опять начинал смеяться и говорил:
— А вот у нас одна девочка в сочинении написала…
Или:
— А вот у нас один парень, когда сдавал на аттестат…
Было уже поздно, пора было спать, но Владимиру приятно было слышать Сережин смех, звучавший так по-детски громко и беззаботно.
Да и он сам давно уже, много месяцев, не смеялся так.
Наконец он сказал:
— Где твердый режим? Отставить разговорчики! Спать немедленно! — и потушил свет.
XXXVIIС этого дня Сережа стал заниматься изо всех сил.
Владимир объяснял математику так хорошо, что самое трудное сейчас же становилось легким. По физике рассказывал много интересного, чего не было в учебнике. Про русский язык говорил, что непатриотично в военное время иметь по русскому языку меньше пятерки.
А когда Сережа спрашивал, патриотично ли хорошо учиться по-немецки, отвечал:
— Немецкий необходим. Рано или поздно в Берлине мы будем.
В награду за успехи по математике он давал Сереже и его товарищам разглядывать технические журналы.
Все остальные предметы, кроме военного дела, конечно, он называл «всякие-разные ботаники» и относился к ним без особого уважения. Но получение плохих отметок по таким несерьезным наукам считал особенно позорным.
Был, впрочем, один предмет, о котором он ни разу не заговаривал сам и по поводу которого не давал никаких советов.
В один из первых же дней после истории с двойками Сережа сказал, смущаясь:
— Владимир Николаевич, я не знаю, как мне быть: нужно сдавать чертежи, а у меня нет готовальни. Я только карандашом их нарисовал.
— Что же ты мне раньше не говорил? Пойди сюда.
Владимир отпер ящик письменного стола — второй справа — и выдвинул его до половины. Это был единственный ящик, который запирался.
Сережа не мог удержаться, чтобы не посмотреть.
Он увидел сверху, в глубине, что-то серое с белым и узнал рукавицу, которую так старательно искал в сарае. Рядом лежал небольшой, но толстый пакет, перевязанный шнурком, — по-видимому, письма, внизу несколько папок для бумаг.
Владимир вынул из ящика большую роскошную готовальню и положил ее на стол так, как будто она жгла ему пальцы.
— Вот, — сказал он. — Могу тебе подарить в вечное пользование.
Сережа открыл готовальню и ахнул. Не только у мальчишек в классе, но даже и у самого учителя черчения, разумеется, не было такого набора инструментов.
— Как же я могу брать в школу такую? А вдруг потеряю!
— Бери с собой рейсфедер и циркуль. А когда их потеряешь, возьмешь другие. Мне они не нужны.
Он достал папку и вынул оттуда несколько листов бумаги.
— Тебе и бумага потребуется. Начни на этой, а когда дело пойдет, возьми получше.
Сережа почтительно пощупал плотный, сверкающий белизной лист бумаги.
— Какая хорошая бумага! — сказал он. — Слоновая?
— Слоновая!.. Эх, Сережка! Покажи такую учителю, он, если человек понимающий, тебе за одно качество бумаги без всякого чертежа пятерку поставит! Резинка, линейка у тебя есть? Линейка это или пила? Вот тебе настоящая линейка. Карандаши? Да разве так чинят карандаши? Вот как они должны быть очинены. Этот мягкий, а этот потверже. Все? Лавочка закрывается. Тебе, конечно, сейчас же захочется разобраться во всем этом и привести все в беспорядок. Действуй. А я пойду погуляю. Потом будем заниматься алгеброй.
Он уже надевал фуражку и, не оглядываясь, шел к двери.
XXXVIIIНаконец наступил день, когда Сережа вернулся из школы с каким-то хитрым видом, с трудом дождался окончания обеда, сейчас же оделся, взял сумку для провизии и демонстративно стал перебирать В руках хлебные карточки.
— В чем дело? — спросил Владимир. — Почему такой вызывающий вид?
Сережа загадочно улыбнулся, хотел уйти молча, но не выдержал, вернулся от двери, достал из портфеля табель успеваемости, положил его Владимиру на колени и, счастливый, убежал в булочную.
Владимир почувствовал настоящую родительскую гордость. Она поддерживала его теперь даже в самые тяжелые минуты.
А тяжелые минуты были. И не только минуты, но и часы, и месяцы.
С часами происходило что-то странное. Если прежде ему не хватало двадцати четырех часов в сутках, то теперь казалось, что их не двадцать четыре, а гораздо больше.
Особенно медленно тянулось время в первую половину дня. Когда возвращался Сережа, часы начинали шагать, иногда даже бежали рысью, но в десять часов вечера они снова останавливались.
Иногда по вечерам приходили знакомые и родственники, но это бывало редко. Одни были на фронте, другие еще не вернулись из эвакуации. Многие даже не знали, что он в Москве.
Заходившие навестить его тетушки и двоюродные сестры при всем хорошем к нему отношении могли делать одно из двух. Они или спрашивали про Аню — и приходилось что-то отвечать. Или, наоборот, старательно про нее не говорили и только смотрели на него понимающими, сочувственными глазами. Неизвестно еще, что было хуже.
Он получал много писем с фронта: от своих прежних друзей и от новых товарищей по полку.
Письма были бодрые и напористые, в особенности, когда началось наступление ранней весной.
Он радовался этим письмам и перечитывал их по нескольку раз. Ему казалось, что раздвигаются стены комнаты и он опять там, в своем полку, со своими друзьями. А потом стены смыкались опять, и снова все было так тихо и спокойно здесь, в этой комнате. Просыпаясь по ночам, он долго не мог заснуть, слушая эту тишину. Сам он писал очень редко, только брату, Елене Александровне и Кате.
Два раза в неделю он ходил в лечебницу. Врачи утешали его, что и слабость потом продет, и ходить он будет лучше, и уставать не будет так быстро, что его должно лечить время. Но вот и зима уже кончалась, а улучшения почти никакого не было.
Он стоял у окна и с каким-то ожесточением, даже с яростью, мял и тискал, прижимая к подоконнику, большой лист плотной белой бумаги. Он не сразу заметил вошедшего Сережу и ответил на его нерешительный, тревожный взгляд:
— Не смотри на меня, Сережка… Сейчас пройдет.
И шагнул к письменному столу.
— Ты что-то рано сегодня.
— У меня три урока.
— Я не думал, что ты придешь так рано, и не успел скрыть следы своих преступлений. Взял без спросу твою готовальню, лучший рейсфедер сломал и бумаги напортил целую кучу. Я больше не буду.