Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Паш, а капустка-то в пирожках с душком, а? Не находишь?
— Не нахожу-с, ваше сиятельство. Вот грибки, позволю заметить, не того-с…
— Как не того-с! Почему молчали? А я две тарелки навернул!
— Гриб в желудке не жилец, ваше сиятельство. Вскрытие покажет…
В таком стиле шла игра, актеры потешались, плакали от смеха, пили, жевали, хлебали, кто-то вдруг вскакивал и истово возглашал:
— Дорогой Николай Демьянович! Спасибо вам за каждую вашу строчку! Спасибо за то, что вы есть!
Аплодировали, кричали «ура». Несчастный Смолянов с землистым от смущения лицом — такое же лицо было у него весной на премьере — не знал, благодарить или отвечать шуткой, только улыбался и кивал, как немой.
— Николай Демьянович! — кричал Макеев. — Вы нас совершенно заговорили! Вы же никому не даете раскрыть рта!
И опять хохотали, а Смолянов кивал, улыбался.
Ляле же это не нравилось. Она не любила, когда злошутничают . Ну что ж, что слабенькая пьеса, не Шекспир? А человек, может, хороший. Пригласил с открытой душой, деньжищ ухлопал тыщи, наверно, три. И все ведь пришли, не отказались, и Смурный пришел, хотя Ляля сама слышала, как однажды в кабинете директора поносил Смолянова, называл его пьесу «рептильной драматургией» — Ляля такого слова не знала, даже выясняла потом. И Боб Миронович был тут, у мясных пирогов и у водочки, а ведь он в открытую на худсовете выступал против смоляновской пьесы, с директором спорил, Сергея Леонидовича уламывал, чтобы тот отказался. Все, все были тут, критики тайные, насмешники, презиратели, все на дармовщинку сбежались, актер-актерычи несчастные. Выпить-закусить загорелось. Ах ты, боже мой, и глядеть тошно, и жалко их, бедных, и смешно: как дети! Играют, бузят, веселятся по пустякам и больно делают, как настоящие дети, жестокие. И когда вдруг поднялся жалконький актеришка Ерошкин Иван Васильевич и туда же, чтоб не отстать: «Дорогой автор, разрешите поднять сей бокал за то, чтобы вы еще много, много раз радовали нас своими прекрасными… (пауза) пирожками с капустой!» — и были крики «ура», «браво», Ляля не вынесла затравленного вида автора и вышла в другую комнату. Стала там помогать старушке, смоляновской матери Евдокии Ниловне, готовить стол для чая. Старушка вовсе с ног сбилась. Ляля, как увидела ее, сразу полюбила — на бабушку похожа, такая же хлопотунья, суетится попусту. Бабушка умерла два года назад, жила в Измайлове, в старом дедовском доме.
— Да не ставьте вы пироги! — шептала Ляля старушке. — Печенья хватит!
— Не ставить? — пугалась старушка.
— Ну их! Обойдутся.
Было жаль трудов Евдокии Ниловны: два блюда с мясным пловом и громадную миску с пирожками за полчаса подмели. Потом Ляля пошла наверх по скрипучей лестнице в светелку — старушка повела знакомиться к больной девочке. И опять Ляля удивилась: дома, в Москве, у нее такая же комнатка наверху, мансарда, где все детство прошло, юность и где теперь они с Гришей. Девочке было тринадцать лет, и она была толстая, развитая, с полной грудкой, как взрослая девушка, но лицо бессмысленное, овечье, с пустым взглядом. Видно было, что бабушка очень любит Галочку: сразу заговорила нежно, тихо, поправила чулки, застегнула пряжку на туфле и, когда привела Галочку в порядок — та сидела в качалке и, качаясь, играла детским шариком на резинке, стукала им методически в пол, — дала ей на тарелке кусок пирога и чашку чаю. Галочка чай не хотела, отодвинула рукой, а пирог ела, но шарик свой не бросала — продолжала стучать в пол.
— А я думаю: кто это наверху долбит? — сказала Ляля.
— Стук-постук, — сказала старушка ласково. — Это наша Галочка стук-постук да стук-постук… — и, приникнув к уху Ляли, шептала: — Цельный день вот так стукотит. Горе у нас, горе.
Внизу, в большой комнате, запели. Кто-то стал плясать, топали, двигали с шумом мебель. Ляля вдруг остро почувствовала: домой, увидеть отца, Гришу! Выйти в сад. Вспомнилось: дома вот так же иногда пели, плясали. Сойдутся родные, дядя Коля, тетя Женя с ребятами, дядя Миша, а то отцовская родня привалит с Урала, заведут песни, а Ляля, когда надоест, убежит к себе наверх, в мансарду, читает книгу, а внизу шум, пляс. Девочка бросала мячик, не глядя на Лялю, и, кажется, вовсе не замечала ее присутствия. Старушка шепотом делилась: Галочка от первой жены Николая Демьяновича, которая умерла, уж очень тужила из-за дочери, а новая жена Марта, самолюбивая женщина, Галочку знать не желает и ее, Евдокию Ниловну, видеть не хочет, никогда сюда не приедет, письма не пришлет и Николаю Демьяновичу приезжать запрещает. Деньги, мол, посылай, а больше ничего. А какие деньги? Тоже сказать, пензия небогатая: четыреста рублей шлет. Это когда у них ссора, тогда он и прикатит, в какой год раз. Мама, говорит, она женщина очень даже плохая, взгальная баба, но я, говорит, ее люблю и она мне в работе помощница.
Ляля слушала старушку, горевала с ней, смотрела на тупое, овечье лицо девочки и думала: «У всех горе. А ведь драматург, успешный…» От этой мысли, что — у всех — и еще горше бывает, собственные неприятности легчали, таяли.
Через час гости стали собираться, директор вызвал автобус, Ивана Васильевича Ерошкина тащили, беднягу, волоком, все ж таки набезобразничал, успел, в полночь укатили, а Ляля пожалела старушку — осталась посуду мыть. Шофер автобуса обещал вернуться через тридцать минут. Не вернулся почему-то. Смолянов ходил в пижамных штанах и в майке по дому и, напевая, возил по полу мебель, расставлял по местам, таскал грязную посуду на кухню и то и дело подходил к буфету — прикладывался. Ляля думала, что вот-вот свалится. Но автор держался, смотрел на Лялю добрыми голубыми глазами сквозь очки в круглой оправе и улыбался, как официант. Было видно, что рад тому, что гости ушли и все кончилось.
Ляля продолжала надеяться, что он свалится и захрапит, как полагается пьяному человеку, как всегда бывало с отцом, с дядей Мишей, дядей Колей и с Гришей тоже — Гриша мог захрапеть неожиданно за столом, при гостях, — но автор был, видимо, покрепче. Спина у него широкая, как у гимнаста, и на левой руке выше локтя выколота русалка с хвостом и вокруг русалки два каких-то имени. Когда Ляля разглядела русалку, стало не по себе — подумала, что сейчас, среди ночи, в доме, где нет никого, кроме старушки и больной девочки, автор вовсе и не автор, а здоровый мужик, который спьяну может накуролесить. Но Смолянов вроде не собирался куролесить и даже, кажется, не понимал, что в его доме остается ночевать молодая женщина — а куда ей деться во втором часу ночи? Вдруг взял ее руку, клюнул мокрыми губами — так же клевал тогда, на сцене, в день премьеры, — и невнятно, плачущим голосом пробормотал:
— Простите, добрая моя… Не гневайтесь на меня, ладно?
— Я нисколько не гневаюсь, Николай Демьянович, — сказала Ляля. Руку на всякий случай осторожно отняла.
— Человек я маленький, незаметный, цену себе знаю, — бубнил Смолянов, — никакой я не этот… Какой я, к черту?.. Но и они тоже дрянь людишки… Только вы не гневайтесь, ладно? Милая моя, хорошая…
Опять норовил клюнуть.
Ляля забеспокоилась, позвала громко:
— Евдокия Ниловна!
Он облокотился о стол, вдруг заплакал, снял очки и стал вытирать глаза ладонью.
Деться было некуда, она легла на диван, накрылась пальто. Но заснуть не могла, было беспокойно и как-то нестерпимо неловко. Чувствовала себя виноватой — за Пашку, за дураков, за всех. Ну зачем обижали человека? Такой крепыш, плечистый, с широкой грудью, не старый еще, правда уж с лысиной, и — плачет отчего-то, несчастен. Ведь он, должно быть, богатый. Нет, богатство не дает счастья. Надо еще что-то, главное. От этой мысли была смутная радость и чувство превосходства: таинственное что-то, нужное для счастья, казалось Ляле, у нее есть. Она не могла бы твердо объяснить, что это было, но уверенно знала: у нее есть. Потому что, когда другие были несчастны, ей хотелось жалеть и облегчать, делиться чем-то, а значит — было чем делиться, если получалось такое желание. Иногда думала, что это оттого, что нет детей. Но, подумавши глубже, понимала: нет, дети не уменьшили бы желания делиться чем-то нужным для счастья, потому что родные дети были бы все равно что она сама.
И, беспокоясь все больше, Ляля спросила, не сделать ли крепкий кофе. Он согласился. Ляля пошла на кухню, сделала, принесла две чашки. После кофе — была уже половина третьего — спать совсем расхотелось. Смолянов отрезвел, рассказывал, как ему трудно жить, работать: друзей нет, люди к нему недоверчивы, семейная жизнь не удалась. В Москву приехал четыре года назад, до этого работал в провинции, во время войны — во фронтовой газете, а еще раньше, в тридцатые годы, был полярником, зимовал на Диксоне, служил в погранчастях, в угрозыске, в физкультурных организациях, сам был боксером. Однажды своей рукой застрелил бандита на станции Калач. Сейчас вот уже третья пьеса, две других шли в провинции, образования не хватает, все сам, своим горбом, а зимой, когда пробивал «Лесные дали», было так тяжело — сил нет. Хотели его придушить, уже удавку приготовили, но ничего не вышло. Знает теперь, какие есть на свете поганые люди. И в ее любимом театре тоже, да, да. Смеялся — пирожками с капустой гнушаетесь? Ничего, мои милые, будете умолять, на коленях ползать: дяденька, дай пирожок с капустой! Ляля слушала с жадным интересом, удивлялась: похоже, похоже. И его образованием колют, пользуются. Представляла, как на такого здоровяка, жилистого, навалятся все миром, с удавкой, а он их — боксом.
- Наследник - Владимир Малыхин - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Весенняя река - Антанас Венцлова - Советская классическая проза
- До особого распоряжения - Борис Пармузин - Советская классическая проза
- Лицом к лицу - Александр Лебеденко - Советская классическая проза
- Алтайская баллада (сборник) - Владимир Зазубрин - Советская классическая проза
- Последний срок - Валентин Распутин - Советская классическая проза
- Командировка в юность - Валентин Ерашов - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Долгие крики - Юрий Павлович Казаков - Советская классическая проза