Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что ж теперь ходим круг да около
На своем поле, как подпольщики?
Если нам не отлили колокол,
Значит, здесь время колокольчиков.
Под «колокольчиками» он имел в виду таких же, как он сам, рок-бардов, звоном струн и смыслом песен будящих молодых от спячки, в которую их вогнали официозные лабухи, спекулянты на жанре, превратившие и его, и молодежь в кормушку и объект своего оплачиваемого лицемерия. Среди своих собратьев по жанру, соавторов по времени расцвета русского рока Башлачев отличался широтой и мощью осмысления действительности своей страны, а еще редким актерским, скоморошьим даром. Когда его почти детские тонкие руки, работая с гитарой, звенели десятком бубенцов на браслетах, а глаза сверкали, поглядывая на слушателя с неизменным озорством, казалось, что из давних веков, из глубин народной памяти возник наяву юный пророк, пилигрим. И открывает нам истину. Но в холодные времена застоя научась выстаивать и жить, этот великий художник рока не выдержал потепления, в самом его начале покончив с собой. Хотя на русском Севере, в его родном
Череповце, весны всегда поздние… А смерть оказалась ранней, вернее, гибель.
Он появился у меня в коммуналке в Столешниковом за год с лишним до переломного, взрывного 1985-го. Позвонил Артем Троицкий, тогдашний главный акушер отечественного рока: «Хочу привести к тебе феноменального парня из Череповца, он знает твои песни, хочет показать свои». Услышав песни Башлачева, я понял, что нужно что-то делать. Обзвонил с Темой всех знакомых на радио и на телике, все квартирные тусовки - и с организацией домашних концертов долго не задержались. Тогдашняя моя любовница, первокурсница театрального вуза, тоже приняла меры, вечные, женские, сверхэффективные - ушла от меня к Саше, притом всерьез. Ездила с ним в Питер, потом туда -к нему, и если бы не дяди с Лубянки, которых властительная мама студентки пустила по следу влюбленной пары, может быть, студентка осталась бы с Сашком капитально. Но дочку лубянковские дяди маме вернули, погрозив Саше пальцем: смотри, мол, у нас, не балуй! Так мне Башлачев эту историю изложил. Похохатывая. Но глаза не смеялись. С массмедиа все оказалось еще сложнее. Сегодня, читая мемуарные статьи мэтров, принимавших тогда Сашу в музре-дакциях и журналах, и удивляясь количеству превосходных степеней и величального пафоса в их оценках башлачев-ского творчества, я вспоминаю белое от гнева и душевной боли Сашино лицо и наивно округленные глаза с немым вопросом, на который я давал ответ банальный и бесполезный: «Саша, они тебя просто боятся, ведь если они позволят джину Башлачеву вырваться из бутылки, им самим придется собирать на пропитание бутылки по подъездам, поскольку ты тогда подымешь планку художественного качества на такую высоту, какую ни им самим, ни им подобным из их банды не взять!» Саша хрипло похохатывал, голос был перманентно сорван на бесчисленных, бесконечных выступлениях по столичным тусовкам. Метафора с собиранием бутылок срабатывала лекарственно, так как мы с Сашей частенько именно этим популярным в нашем кругу видом трудовой деятельности снискивали хлеб насущный в его заезды ко мне с вокзала или с квартирных концертов.
Лишь потом я понял, что любое лекарство нужно менять со временем, ибо человек к нему привыкает, и оно перестает лечить. Тем более такое слабое, как дружеское слово. Тем более при таких сильных болях, как душевные. И более всего -при попытках лечить словом мастеров оного… Господи, он же сам делал со словом что хотел. Я уже не говорю об обжигающем содержании, после концертов Саши люди ощущали себя опаленными духовной лавой творения башлачевского мира. Мира нашего, но объясненного, проясненного и предъявленного нам, как слепящее до слез, судящее зеркало. Не хочу говорить о строчках Башлачева литературоведчески. Не хочу препарировать Музу Башлачева. Я люблю его Музу. Я люблю его Поэзию, как любят женщину. Поэзия Башлачева любит меня тоже. Иначе, почему меня окатывает сладкий озноб тоски и счастья вот от этой поэтической кардиограммы:
Осень. Ягоды губ с ядом.
Осень. Твой похотливый труп рядом.
Все мои песни июля и августа осенью сожжены.
Она так ревнива в роли моей жены.
Высокий лирик, Башлачев авантюрно пилотирует Пегаса, наждачно приземляет крылатость, нагружает реалиями любой полет, не умея и не любя парить «порожняком» в высях над кронами осеннего (в душе) ландшафта:
И у нас превращается пиво в квас. А у вас?
Сонные дамы смотрят лениво щелками глаз.
Им теперь незачем нравиться нам.
И, прогулявшись, сам
Я насчитал десять небритых дам.
Вот за эту эквилибристичность, за плейбойство, за неприятие пафоса, эмоциональной нормативности и плакатнос-ти, милых сердцу чиновника от искусства, Сашу к аудитории не пускали. Они знали, что без простора для самоотдачи и самораздачи талант дряхлеет, крылья сковываются гиподинамией и отложениями. Так погибают царь неба и царь степи в зоопарке - как царь природы в застенке, особенно, если стены крепки, но прозрачны и неощутимы. Так тонут в студне. В болоте. В дерьме. В концлагере на двести миллионов заключенных, над которыми даже звезды бессменны, как часовые и надзиратели, а солнце кажется уже просто дневным прожектором. В таком лагере переезжать из города в город глупо, как переходить из барака в барак. Везде одно и то же. Он бежал из Череповца в Москву. Потом из Москвы в Питер. Потом из Питера в смерть. Тогда, когда Саша был жив, я несколько раз пересказывал ему свой разговор с Окуджавой, в конце которого Булат Шалвович сказал: «Леша, у вас будет опубликовано все, нужно только постараться до этого дожить». Для того чтобы было опубликовано, Саша однажды до глубокой ночи переписывал мне в тетрадку свои песни. Я обещал, что буду стараться, буду предлагать. Накануне вышла моя статья о рок-песне в самой читаемой и массовотиражной молодежной газете, в «Комсомольской правде», где я сумел отстоять при сокращении строки о нем, хотя тамошние «знатоки» пожимали плечами и напирали на то, что Башлачева никто не знает, если уж не знают они. Это начало 1987 года. Жить Саше оставалось год без нескольких дней. Со дня его гибели прошли годы. Я иногда листаю эти песни в давней его тетрадке. Листы пожелтели. Строки читать все труднее - из-за рези в глазах. Из-за мысли: отчего русские лирики с Россией не уживаются… Страшная по своей длине череда уходов лучших лириков - Пушкин, Лермонтов, Блок, Гумилев, Маяковский, Мандельштам, Цветаева… Убийства, суицид, доведение до гибели… И вот Саша… Что я думаю о его уходе? Незадолго до гибели он был у меня. С Тимуром Кибировым. У меня было ощущение, что он просто надорвался морально, психически. Его же не баловала наша действительность теплотой. Не так уж много было людей, которые понимали ему цену. Он мне еще раньше рассказывал, что его довольно холодно принял Ленинград и он сам трудно с ним свыкался. Наверное, это естественно, потому что в Ленинграде уже сложился свой рок-истеблишмент, сложились свои давние корневые связи и традиции. А он был новичком, чужаком со стороны, непохожим на ленинградскую школу в своем рок-творчестве. Так что холодный прием, о котором он мне рассказал, когда из Череповца переехал в Ленинград, был, скорее всего, неизбежен. Но ему же, Саше, от этого было не легче. Он все знал про себя, понимал, что и как в этой жизни делает - и, конечно, переживал, тяжело переживал любой случай неприятия того, что сделал. А таких случаев хватало… Сегодня же я слышу или читаю, что и тот, и этот имяреки, не принявшие Сашу, оттолкнувшие его, теперь лезут к нему в друзья, «записываются», по выражению Булата Окуджавы, помните: «Все враги после нашей смерти запишутся к нам в друзья». Сашу тоже не миновала эта участь. Те, кто его отвергал, для кого он был нежелательным конкурентом или чем-то совершенно невообразимым, не сходящимся с их личными и общими шаблонами, с прописями, с матрицами нашей официальной, гостиражиро-ванной поп- и рок-культуры, эти люди сегодня очень много пишут о нем и говорят, вспоминают о встречах с ним. Мне больно и стыдно на это смотреть. Так вот, я думаю, что именно тяжелое вживание в общую нашу культурно-тусовочную стихию Сашу и надорвало. Это и тяжело, и опасно: знать себе цену, везде тыкаться, как бездомный крот, стремиться к кому-то в тепло, а получать зачастую надменно-иронич-ный прием, пожатие плечами, затертую кальку японской вежливости (в лучшем случае). У нас вообще с этим напряженка - с умением воздать человеку вовремя по заслугам.
Как правило, мы спохватываемся тогда, когда наше признание его уже не спасет, не согреет, не вылечит, не оживит, а до этого мы довольно легко бросаемся людьми. В этом много традиционного русского страха перед новым, о котором и Достоевский говорил, и Горький, и немало других умных людей. В этом образе поведения хватает и элементарной, пошлой, низменной зависти к тому, что вот человек смог сотворить что-то новое, а я не смог. Зато у меня крепкие корни, прочные связи, а у него - ничего. Вот, мол, и потягаемся. И Саше было с лихвой отмерено всех «прелестей» окололитературной нашей жизни. Он приходил совершенно бледный, тяжким ледяным голосом рассказывал, как в очередной раз на радио, или в театре, или на телевидении его не поняли, не приняли. Он лобовых, трагических интонаций и слов не употреблял, до пафоса изгойства не допускал себя, всегда был слегка ироничен по отношению к себе, но на лице было все «написано крупным шрифтом», слова уже были не важны. Это были душевные травмы, и они накапливались. А у человека есть свой собственный запас внутренней сопротивляемости и устойчивости. Как только происходит накопление до сверхпредела таких губительных случаев, тогда отключается морально-имунная защитная система. И я думаю, что с ним произошло именно это. Он не успел дотянуть до времени, которое смогло бы обеспечить ему признание, не смог, не хватило сил. Скорее всего, в этом все дело - в надорванности. Во всяком случае, в нем это чувствовалось в последний приход ко мне в коммуналку в Столешниковом. Он мало улыбался, а если улыбался, то очень неестественно, не так светло, как в первый приезд, теперь это была какая-то деланая, неживая, наклеенная улыбка, тяжелый и медленный взгляд, темные от красноты глаза, обожженные бессонницей. Довольно нервно себя вел, торопился объехать всех знакомых в Москве, но особо не стал задерживаться в этот приезд ни у кого. Старался всех увидеть, везде поспеть, не пел. И не просили - видели, что человек в состоянии глубокого стресса. А чем помочь - было непонятно, ведь его не принимали не только те, кто не понимал ему цены, но и те, кто понимал и для кого именно поэтому он был крайне нежелателен. У нас вообще нежелательны большие люди, большие личности, большие таланты. Такие сразу нарушают устоявшийся порядок, баланс интересов, как это принято говорить. От них стараются избавляться, их стараются отодвинуть подальше, чтоб они не портили общую установившуюся, подсохшую картину, не раскачивали лодку. Так с Сашей себя и вели. Результат известен. Он говорил со мной о своем состоянии. Я уговаривал его смотреть повыше и подальше, не считать всей жизнью эти наши издержки жизни, ставшие ее содержанием, традиционные, кстати. Я думаю, это наше основное историческое, имперское завоевание - всеобщая война всех против всех во имя непонятно чего и зачем. Ничего, кроме смехотворных по форме, по количеству и качеству выплат, выдач, а по сути подачек - ничего иного от нашего нищего и малообразованного социума ни один настоящий, большой художник дождаться никогда не мог и не может поныне. У нас человек получает что-то похожее на то, что есть у каждого «там», за бугром, только в одном случае - если он имеет власть или занимается преступными делами. Но у истинного художника ни на то, ни на другое просто не остается сил и времени, я уже не говорю о личных табу… Все, кто между властью и криминалом, все, кто кроме, - обречены на прозябание. Поэтому меня удивляют наши карьеристы от искусства, «рвачи и выжиги», как называл их Маяковский. Мне непонятны цели. Материальные? Они карикатурно убоги. Чай, не парикмахер в Гарлеме. Духовные? Для духа так жить убийственно. За что подметки рвать и душу закладывать? За что продаваться или раком вставать? Вот об этом я с Башлачевым говорил: что нужно смотреть на ситуацию немножко иначе, не с позиций местных жлобских эталонов быта и бытия, я еще мрачно шутил, что Гомера не записывали на фирме «Мелодия» и не показывали по ТВ. Он мрачно усмехался. Он же и сам все это говорил себе не раз, поскольку не был глупее меня. Но не срабатывало. Хотелось-таки и свою пластинку иметь, и сборник издать, и любимой женщине кое-что подарить, и друзьям показать, что ты чего-то стоишь. А главное - родителям! А понимаешь, что годы уходят, что ничего нет, и вряд ли будет, а, скорее всего, не будет. Он все же был моложе меня и еще не научился боевым действиям в этой болотной войне, где выигрывает тот, кто дольше в болоте сидит, а не тот, кто смелее по болотной жиже рвется вперед. Эти - смертники. Он еще не умел драться в обороне, в ситуации абсолютного окружения, ему нужна была альтернатива, ему очень важен был свет впереди, а такого света ему никто зажечь не мог, и гарантировать выход из болота ему тоже никто не мог. Ибо широка страна моя родная, долго нужно ползти через ее болота, и через колючую проволоку наших правил жизни с ходу не перемахнешь. Он же не мог жить жлобской формулой: «Обойдемся». Вот и не обошлось. Вышла потом его пластинка. Потому, что Саша погиб. Вышел его сборник. После того, как он погиб. Хотя все при его жизни было уже записано, все было отпечатано на машинке. «Все будет - стоит только расхотеть» - эту мою строчку из поэмы Башлачеву нравилось повторять при всяком случае, когда что-то у нас тогда «обламывалось», не получалось: то хорошей закуски не найдешь, то к ней выпивки не достанешь (рубля не хватит), то с выступления на метро не успеем, а такси - все «в парк»… По-вторять-то он повторял ту мою строчку, но расхотеть - не вышло. Не вышло у нас этого - расхотеть. Вот в чем все дело…
- Идея и новизна – как они возникают? - Иван Андреянович Филатов - Менеджмент и кадры / Прочая научная литература / Прочее
- Уилл - Керри Хэванс - Прочие любовные романы / Прочее / Современные любовные романы / Эротика
- Вечеринка - Анастасия Вербицкая - Прочее
- Искусство и религия (Теоретический очерк) - Дмитрий Модестович Угринович - Прочее / Религиоведение
- Зачатие одной религии - Иван Человеков - Прочее / Прочая религиозная литература
- Древние Боги - Дмитрий Анатольевич Русинов - Героическая фантастика / Прочее / Прочие приключения
- Из книги «Современники» (сборник) - Максимилиан Волошин - Прочее
- Аоно Цукуне: внутри и снаружи - Сергей Александрович Давыдов - Городская фантастика / Прочее / Попаданцы / Периодические издания / Фанфик
- Дэн. Отец-основатель - Ник Вотчер - LitRPG / Прочее
- Помереть не трудно - Татьяна Зимина - Городская фантастика / Прочее / Периодические издания / Ужасы и Мистика