Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Много лет раньше в разведочной партии я шел с топором по медвежьей тропе. Сзади меня шел геолог Махмутов с мелкокалиберкой через плечо. Тропа огибала огромное дуплистое, полусгнившее дерево, и я на ходу ударил обухом топора по дереву, а из дупла на траву выпала ласка. Ласка была на сносях и еле передвигалась по тропе, не пытаясь убежать. Махмутов снял мелкокалиберку с плеча и в упор выстрелил в ласку. Убить он ее не смог, а только оторвал ей ноги, и крошечный окровавленный зверек, умирающая брюхатая мать поползла молча на Махмутова, кусая его кирзовые сапоги. Блестящие глаза ее были бесстрашны и злобны. И геолог испугался и побежал по тропе от ласки. И я думаю, что он может молиться своему богу, что я не зарубил его тут же на медвежьей тропе. Было в моих глазах что-то такое, почему Махмутов не взял меня в следующий свой геологический поиск…
Что знаем мы о чужом горе? Ничего. О чужом счастье? Еще того меньше. Мы и о своем-то горе стремимся забыть, и память добросовестно слаба на горе и несчастье. Уменье жить - это уменье забывать, и никто не знает этого так хорошо, как колымчане, как заключенные.
Что такое Освенцим? Литература или… а ведь за Освенцимом у Стефы была редкая радость освобождения, а затем она, в числе десятков тысяч других, жертва шпиономании, попала в нечто худшее, чем Освенцим, попала на Колыму. Конечно, на Колыме не было душегубок, здесь предпочитали вымораживать, "доводить" - результат был самый утешительный.
Стефа была санитаркой женского туберкулезного отделения больницы для заключенных - все санитарки были из больных. Десятками лет лгали, что горы Дальнего Севера - что-то вроде Швейцарии, и "Дедушкина лысина" выглядела чем-то вроде Давоса. Во врачебных сводках первых лагерных лет Колымы вовсе туберкулез не упоминался или упоминался крайне редко.
Но болота, сырость и голод сделали свое, анализы лабораторий доказывали рост туберку-леза, подтверждали смертность от туберкулеза. Тут нельзя было сослаться (как в будущем), что, дескать, сифилис в лагере - немецкий, вывезенный из Германии.
Туберкулезных стали класть в больницы, освобождать от работы, туберкулез завоевал себе "права гражданства". Какой ценой? Работа на Севере была страшнее всякой болезни - здоровые бесстрашно поступали в туберкулезные отделения, обманув врачей. У заведомо туберкулезных, у умирающих больных подбирали мокроту, "харчок", бережно завертывали эту мокроту в тряпочку, прятали ее, как талисман, и когда собирали анализ для лаборатории - брали чужую мокроту "с благодетельными палочками" себе в рот и харкали в подставленную лаборантом посуду. Лаборант был человеком бывалым и верным - что было важнее медицинского образования, по тогдашним понятиям начальства, заставлял больного отхаркивать мокроту в присутствии лаборанта. Никакая разъяснительная работа не действовала - жизнь в лагере и работа на холоде были страшнее смерти. Здоровые быстро становились больными и уже на законном основании использовали пресловутый койко-день.
Стефа была санитаркой и стирала, и горы грязного бязевого белья и едкий запах мыла, щелока, людского пота и вонючего теплого пара окутывали ее "рабочее место"…
(1963)
АФИНСКИЕ НОЧИ
Когда я кончил фельдшерские курсы и стал работать в больнице, главный лагерный вопрос - жить или не жить - был снят и было ясно, что только выстрел, или удар топора, или рухнув-шая на голову вселенная помешают мне дожить до своего намеченного в небесах предела.
Все это я чувствовал всем своим лагерным телом без всякого участия мысли. Вернее, мысль являлась, но без логической подготовки, как озарение, венчающее чисто физические процессы. Эти процессы приходили в изможденные, измученные цинготные раны - раны эти не затягивались десяток лет в лагерном теле, в человеческой ткани, испытанной на разрыв и сохраняющей, к моему собственному удивлению, колоссальный запас сил.
Я увидел, что формула Томаса Мора наполняется новым содержанием. Томас Мор в "Утопии" так определил четыре основные чувства человека, удовлетворение которых доставляет высшее блаженство по Мору. На первое место Мор поставил голод - удовлетворение съеденной пищей; второе по силе чувство - половое; третье - мочеиспускание, четвертое - дефекация.
Именно этих главных четырех удовольствий мы были лишены в лагере. Начальникам любовь казалась чувством, которое можно изгнать, заковать, исказить… "Всю жизнь живой п… не увидишь" - вот стандартная острота лагерных начальников.
С любовью лагерное начальство боролось по циркулярам, блюло закон. Алиментарная дистрофия была постоянным союзником, могучим союзником власти в борьбе с человеческим либидо. Но и три другие чувства испытали под ударами судьбы в лице лагерного начальства те же изменения, те же искажения, те же превращения.
Голод был неутолим, и ничто не может сравниться с чувством голода, сосущего голода - постоянного состояния лагерника, если он из пятьдесят восьмой, из доходяг. Голод доходяг не воспет. Собирание мисок в столовой, облизывание чужой посуды, крошки хлеба, высыпаемые на ладонь и вылизываемые, двигаются к желудку лишь качественной реакцией. Удовлетворить такой голод непросто, да и нельзя. Много лет пройдет, пока арестант не отучит себя от всегдашней готовности есть. Сколько бы ни съел - через полчаса-час хочется есть опять.
Мочеиспускание? Но недержание мочи - массовая болезнь в лагере, где голодают и доходят. Какое уж тут удовольствие от такого мочеиспускания, когда с верхних нар на твое лицо течет чужая моча - но ты терпишь. Ты сам лежишь на нижних нарах случайно, а мог бы лежать и наверху, мочился бы на того, кто внизу. Поэтому ты ругаешься невсерьез, просто стираешь мочу с лица и дальше спишь тяжелым сном с единственным сновидением - буханками хлеба, летящими, как ангелы на небесах, парящим полетом.
Дефекация. Но испражнение доходяг непростая задача. Застегнуть штаны в пятидесятигра-дусный мороз непосильно, да и доходяга испражняется один раз в пять суток, опровергая учебники по физиологии, даже патофизиологии. Извержение сухих катышков кала - организм выжал все, что может сохранить жизнь.
Удовольствия, приятного ощущения ни один доходяга от дефекации не получает. Как и при мочеиспускании - организм срабатывает помимо воли, и доходяга должен торопиться снять штаны. Хитрый полузверь-арестант пользуется дефекацией как отдыхом, передышкой на крест-ном пути золотого забоя. Единственная арестантская хитрость в борьбе с мощью государства - миллионной армией солдат-конвоиров, общественных организаций и государственных учреждений. Инстинктом собственной задницы сопротивляется доходяга этой великой силе.
Доходяга не надеется на будущее - во всех мемуарах, во всех романах доходягу высмеют как лодыря, мешающего товарищам, предателя бригады, забоя, золотого плана прииска. Придет какой-нибудь писатель-делец и изобразит доходягу в смешном виде. Он уже делал такие попытки, этот писатель, считает, что над лагерем не грех и посмеяться. Всему, дескать, свое время. Для шутки путь в лагерь не закрыт.
Мне же такие слова кажутся кощунством. Я считаю, что сочинить и протанцевать румбу "Освенцим" или блюз "Серпантинная" может только подлец или делец,, что часто одно и то же.
Лагерная тема не может быть темой для комедии. Наша судьба не предмет для юмористики. И никогда не будет предметом юмора - ни завтра, ни через тысячу лет.
Никогда нельзя будет подойти с улыбкой к печам Дахау, к ущельям Серпантинной.
Попытки отдохнуть, расстегнув штаны и присев на секунду, на миг, меньше секунды, отвлечься от муки работы достойны уважения. Но делают эту попытку только новички - потом ведь спину разгибать еще труднее, еще больнее. Но новичок применяет иногда этот незаконный способ отдыха, крадет казенные минуты рабочего дня.
И тогда конвой вмешивается с винтовкой в руках в разоблачение опасного преступника-симулянта. Я сам был свидетелем весной 1938 года в золотом забое прииска "Партизан", как конвоир, потрясая винтовкой, требовал у моего товарища:
- Покажи твое говно! Ты третий раз садишься. Где говно? - обвиняя полумертвого доходягу в симуляции.
Говна не нашли.
Доходяга Сережа Кливанский, мой товарищ по университету, вторая скрипка театра Станиславского, был обвинен на моих глазах во вредительстве, незаконном отдыхе во время испражнения на шестидесятиградусном морозе, - обвинен в задержке работы звена, бригады, участка, прииска, края, государства: как в известной песне о подкове, которой не хватило гвоздя. Обвиняли Сережу не только конвоиры, смотрители и бригадиры, а и свои же товарищи по целебному, искупающему все вины труду.
А говна в кишечнике Сережи действительно не было; позывы же "на низ" были. Но надо было быть медиком, да еще не колымским, каким-нибудь столичным, материковским, дореволюционным, чтобы все это понять и объяснить другим. Здесь же Сережа ждал, что его застрелят по той простой причине, что у него не оказалось в кишечнике говна.
- Былое и думы. Детская и университет. Тюрьма и ссылка - Александр Иванович Герцен - Классическая проза / Русская классическая проза
- Рассказы, сценки, наброски - Даниил Хармс - Классическая проза
- Собрание сочинений. Т. 22. Истина - Эмиль Золя - Классическая проза
- Теана и Эльфриди - Жан-Батист Сэй - Классическая проза / Прочие любовные романы
- Экзамен - Хулио Кортасар - Классическая проза
- Эмма - Шарлотта Бронте - Классическая проза
- Лолита - Владимир Набоков - Классическая проза
- Демиан. Гертруда (сборник) - Герман Гессе - Классическая проза
- Кэса и Морито - Рюноскэ Акутагава - Классическая проза
- Обезьяна - Рюноскэ Акутагава - Классическая проза