Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот отрывок стихов, написанных в те дни об этих вечерних чтениях:
...Вчера звезда
В окне сияла надо мной,
И долго под окном вода
Играла в тишине ночной.
Зияла над заливом темь,
А в комнате нас было семь.
...................................
Перед камином пес лежал,
Горели свечи в колпаках,
Оконных стекол и зеркал
Сверкали плоскости впотьмах,
И отражались здесь и там:
Лицо, рука, и пополам
Разрезанный широкий стол,
И итальянский пестрый пол,
На чем-то одинокий блик,
И скошенная полка книг.
В "Деле Артамоновых" были и есть - несмотря на последующие поправки очень сильные, замечательные страницы, в целом роман этот закончил собой целый период горьковского творчества, но был слабее того, что было Горьким написано в предыдущие годы. Эти годы, между приездом его из России в Германию и "Артамоновыми", были лучшими во всей творческой истории Горького. Это был подъем всех его сил и ослабление его нравоучи-тельного нажима. В Германии, в Чехии, в Италии, между 1921 и 1925 годом, он не поучал, он писал с максимумом свободы, равновесия и вдохновения, с минимумом оглядки на то, какую пользу будущему коммунизму принесут его писания. Он написал семь или восемь больших рассказов как бы для себя самого, это были рассказы-сны, рассказы-видения, рассказы-безумства. "Артамоновы" оказались схождением с этой плоскости вниз, к последнему периоду, который сейчас читать уже очень трудно.
Из советских критиков, кажется, ни один не понял и не оценил этого периода, но сам Горький чувствовал, что стал писать иначе: в одном письме 1926 года он признался, что "стал писать лучше" (Литер, наследство, кн. 70). Весь этот период (двадцатые годы), несомненно, содержит вещи, которые будут жить, когда умрут его ранние и поздние писания. Почему эти годы оказались для него такими? Легкий ответ: потому что он жил на Западе и был свободен от российских политических впечатлений, потому что ему не диктовали и он был сам по себе. Но не только в этом дело: был - после революционных лет - отдых в комфорте и покое, была личная жизнь, которая не мучила, а остановилась на счастливой точке, был "момент его судьбы" - без денежных забот, проблем, решений на будущее. Был момент судьбы, когда писатель остается наедине с собой, с пером в руке и настежь открытым сознанием.
Он приехал в Европу, как я уже сказала, сердитый на многое, в том числе и на Ленина. И не только сердитый на то, что творилось в России в 1918-1921 годах, но и тяжело разрушенный виденным и пережитым. Один разговор его с Ходасевичем остался у меня в памяти: они вспоминали, как оба (но в разное время) в 1920 году побывали в одном детском доме, или, может быть, изоляторе, для малолетних. Это были исключительно девочки, сифилитички, беспризорные лет двенадцати-пятнадцати, девять из десяти были воровки, половина была беременна. Ходасевич, несмотря на, казалось бы, нервность его природы, с какой-то жалостью, смешанной с отвращением, вспоминал, как эти девочки в лохмотьях и во вшах облепили его, собираясь раздеть его тут же на лестнице, и сами поднимали свои рваные юбки выше головы, крича ему непристойности. Он с трудом вырвался от них. Горький прошел через такую же сцену, когда он заговорил о ней, ужас был на его лице, он стиснул челюсти и вдруг замолк. Видно было, что это посещение глубоко потрясло его, больше, может быть, чем многие прежние впечатления "босяка" от ужасов "дна", из которых он делал свои ранние вещи. И что, может быть, теперь в Европе он залечивает некоторые раны, в которых сам себе боится признаться, и иногда (хотя и не следуя ненавистному ему Достоевскому) спрашивает себя - и только себя: стоило ли?
Смерть Ленина, которая вызвала в нем обильные слезы, примирила его с ним. Сентимен-тальное отношение к Дзержинскому было ему присуще давно. Он стал писать свои воспоми-нания о Ленине в первый же день, когда была получена телеграмма о его смерти (от Екатерины Павловны). На следующий день (22 января 1924 года) была в Москву послана телеграмма соболезнования. В ней Горький просил Е.П.Пешкову возложить на гроб Ленина венок с надписью "Прощай, друг!". Воспоминания свои он писал, обливаясь слезами. Что-то вдруг бабье появилось в нем в эти дни, потом пропало. Эта способность слезных желез выделять жидкость по любому поводу (грубовато отмеченная Маяковским) была и осталась для меня загадочной. В детерминированном мире, в котором он жил, слезам, кажется, не должно было быть места.
В апреле 1925 года мы уехали. Накануне вечером я сказала ему, что самым главным в нем для меня была его "божественная электрическая энергия". "У Вячеслава Иванова, - засмеялась я, - она шла от Диониса. А у вас?"
- А у вас? - спросил он меня в ответ, не смеясь.
Я напомнила ему его собственное выражение, кажется, это было в 1884 году, он где-то разгружал баржу и, разгружая баржу, почувствовал "полубезумный восторг делания". Я сказала ему, что это я хорошо понимаю, но, смущаясь, опять засмеялась.
- Я смеюсь, - призналась я, когда он в ответ промолчал. - но я это говорю совершенно серьезно.
- Я это чувствую, - сказал он, тронутый, и заговорил о другом.
Итальянский извозчик лихо подкатил к крыльцу, стегая каурую лошадку. Горький стоял в воротах, в обычном своем одеянии: фланелевые брюки, голубая рубашка, синий галстук, серая вязаная кофта на пуговицах.
Ходасевич мне сказал: мы больше никогда его не увидим. И потом, когда коляска покатила вниз, к городу, и фигура на крыльце скрылась за поворотом, добавил с обычной своей точностью и беспощадностью:
- Нобелевской премии ему не дадут, Зиновьева уберут, и он вернется в Россию. - Теперь и у Ходасевича в этом сомнений не оставалось.
Горький вернулся в Россию через три года. Там к его ногам положены были не только главные улицы больших городов, не только театры, научные институты, заводы, колхозы, но и целый город. Он там потерял сына (Максим умер 11 мая 1934 г.), может быть, искусно убранного Ягодой, а может быть, и нет; потерял и самого себя. Существует легенда о том, что в последние месяцы жизни он много плакал, вел дневник, который прятал, просил, чтобы его отпустили в Европу. Что в этой легенде правда, что вымысел, может быть, никогда не выйдет наружу или выйдет наружу через сто лет, когда это потеряет интерес. Тайны со временем теряют свой интерес: кто скрывался под именем Железной маски, сейчас не имеет значения ни для кого, кроме как для историков. Опубликование писем Наталии Герцен к Гервегу (в Англии) прошло почти незамеченным, опубликованный во Франции архив Геккерена до сих пор не переведен и не принят во внимание в России. Все имеет свое время, и тайны умирают, как и все остальное. Был ли Горький убит нанятыми Сталиным палачами или умер от воспаления легких сейчас на этот вопрос ответа нет. Но важнее этого: что делалось в нем, когда он начал осознавать "плановое" уничтожение русской литературы? гибель всего того, что всю жизнь любил и уважал? И был ли около него хоть один человек, кому он мог верить и с кем мог говорить об этом? В нем всегда была двусмысленность. Спасла ли она его от чего-нибудь?
- Дневники полярного капитана - Роберт Фалкон Скотт - Биографии и Мемуары
- Книга интервью. 2001–2021 - Александр Маркович Эткинд - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Трудный выбор: уроки бескомпромиссного лидерства в сложных ситуациях от экс-главы Hewlett-Packard - Карли Фиорина - Биографии и Мемуары
- Рассказы о М. И. Калинине - Александр Федорович Шишов - Биографии и Мемуары / Детская образовательная литература
- Воспоминания о моей жизни - Николай Греч - Биографии и Мемуары
- Записки социальной психопатки - Фаина Раневская - Биографии и Мемуары
- Навстречу мечте - Евгения Владимировна Суворова - Биографии и Мемуары / Прочие приключения / Путешествия и география
- Роковые годы - Борис Никитин - Биографии и Мемуары
- Мои воспоминания о Фракии - Константин Леонтьев - Биографии и Мемуары
- Фаина Раневская. Одинокая насмешница - Андрей Шляхов - Биографии и Мемуары