Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Щечка, щечка, сколько нас?[246]
Некоторое время Трималхион терпеливо сносил это издевательство. Потом приказал налить вина в большую чашу и дать выпить сидевшим в ногах рабам, прибавив при этом:
— Если кто пить не станет, вылей ему на голову. Делу время, потехе час.
65. За этим проявлением человеколюбия последовали такие лакомства, что — верьте, не верьте — мне и теперь, при воспоминании, дурно делается: вместо дроздов нас обносили жирными пулярдами и гусиными яйцами в гарнире, причем Трималхион обидчивым тоном просил нас есть, говоря, что из кур вынуты все кости.
Вдруг в двери триклиния постучал ликтор, и вошел одетый в белое, сопровождаемый большой свитой новый сотрапезник. Пораженный его величием, я вообразил, что пожаловал претор, и потому хотел было вскочить с ложа и спустить на землю босые ноги, но Агамемнон посмеялся над моим испугом и сказал:
— Сиди, глупый ты человек. Это — Габинна, севир, он же и каменотес. Говорят, превосходно делает надгробные памятники.
Успокоенный этим объяснением, я снова возлег и с превеликим изумлением стал рассматривать вошедшего Габинну. Он же, изрядно выпивший, опирался на плечи своей жены; на голове его красовалось несколько венков; духи с них потоками струились по лбу и попадали ему в глаза; он разлегся на преторском месте и немедленно потребовал себе вина и теплой воды. Заразившись его веселым настроением, Трималхион спросил себе кубок побольше и осведомился, как принимали Габинну.
— Все у нас было, кроме тебя, — отвечал тот. — Душа моя была с вами; а в общем было прекрасно. Сцисса правила девятидневную тризну по покойном своем рабе, которого она по смерти отпустила на волю; думаю, что у Сциссы будет большая возня с собирателями двадесятины: покойника-то ведь оценивают в пятьдесят тысяч. Все, однако, было очень мило, хоть и пришлось половину вина вылить на его косточки.
66. — Ну, а что же подавали? — спросил Трималхион.
— Перечислю все, что смогу, — ответил Габинна, — память у меня такая хорошая, что я частенько забываю, как меня зовут. На первое была свинья с колбасой вместо венка, а кругом — чудесно изготовленные потроха и сладкое вино и, разумеется, домашний хлеб-самопек, какой я предпочитаю белому: он и силы придает, и, когда за нуждой хожу, я на него не жалуюсь. Потом подавали холодный пирог и превосходное испанское вино, смешанное с горячим медом. Поэтому я и пирога съел немалую толику, и меда от пуза выпил. А в обклад шли горох и волчьи бобы; и еще было орехов сколько угодно, и по одному яблоку на гостя; мне, однако, удалось стащить парочку — вот они в салфетке; потому, если не принесу гостинца моему любимчику, здорово мне попадет. Ах да, госпожа моя мне очень кстати напоминает: под конец подали медвежатину, которой Сцинтилла неосторожно попробовала и чуть все свои внутренности не выблевала. А я так целый фунт съел, потому что на кабана очень похоже. Ведь, я говорю, медведь пожирает людишек; тем паче следует людишкам пожирать медведя. Затем были еще: мягкий сыр, морс, по улитке на брата и печенка в глиняных чашечках, и яйца в гарнире, и рубленые кишки, и репа, и горчица, и рагу в блевотине.
Ах да! Потом еще обносили маринованными маслинами в лохани, да там нашлись бесстыдники, которые нас от нее кулаками прогнали. А вот окороку мы сами дали вольную.
67. Однако, Гай, скажи, пожалуйста, почему Фортунаты нет за столом?
— Почему? — ответил Трималхион. — Разве ты ее не знаешь? Пока всего серебра не пересчитает, пока не раздаст объедков рабам, воды в рот не возьмет.
— Ну-с, — сказал Габинна, — если она не возляжет, я исчезаю! — И он попробовал подняться с ложа; но, по знаку Трималхиона, вся челядь четырежды кликнула Фортунату.
Она явилась в платье, подпоясанном желтым кушаком так, что снизу была видна туника вишневого цвета, витые браслеты и золоченые туфли. Вытерев руки висевшим на шее платком, она устроилась на том же ложе, где возлежала жена Габинны, Сцинтилла, захлопавшая в ладоши, и, поцеловав ее, воскликнула:
— Тебя ли я вижу?
Дело скоро дошло до того, что Фортуната сняла со своих жирных рук запястья и принялась хвастаться ими перед восхищенной Сцинтиллой. Наконец она и ножные браслеты сняла, и головную сетку тоже, про которую уверяла, будто она из червонного золота. Тут Трималхион это заметил и приказал принести все ее драгоценности.
— Посмотрите, — сказал он, — на эти женские цепи! Вот как нас, дураков, разоряют! Ведь этакая штука фунтов шесть с половиной весит; положим, у меня у самого есть запястье, весом в десять фунтов.
Под конец, чтобы не думали, что он врет, Трималхион приказал подать весы и обнести их кругом стола для проверки веса.
Сцинтилла оказалась не лучше: она сняла с шеи золотую ладанку, которую она называла Счастливицей, потом вытащила из ушей серьги и, в свою очередь, показала Фортунате.
— Благодаря доброте моего господина, — говорила она, — ни у кого лучше нет.
— Э! Что там? — сказал Габинна. — Ты же из меня всю душу вытянула, чтобы я купил тебе эти стеклянные балаболки! Будь у меня дочка, я бы ей уши отрезал. Если бы не женщины, все было бы дешевле грязи; а теперь — «мочись теплым, а пей холодное».
Между тем уязвленные женщины над чем-то тихонько хихикали, обмениваясь пьяными поцелуями: одна хвасталась хозяйственностью и домовитостью, а другая жаловалась на проказы и беспечность мужа. Но пока они обнимались, Габинна, незаметно приподнявшись, вдруг обхватил ноги Фортунаты и поднял их на ложе.
— Аи, аи! — завизжала она, видя, что туника ее задралась выше колен.
И, бросившись в объятия Сцинтиллы, она закрыла платочком лицо, раскрасневшееся и оттого еще более уродливое.
68. Когда после небольшого перерыва Трималхион приказал вторично накрыть на стол, рабы убрали все столы и принесли новые, а пол посыпали опилками, окрашенными шафраном и киноварью, и — чего я раньше никогда не видывал — толченой слюдой.
— Ну, — сказал Трималхион, — мне-то самому и одной перемены хватило бы, а вторую трапезу только ради вас подают. Да уж ладно, если есть там что хорошенькое, тащи сюда.
Между тем александрийский мальчик, подававший горячую воду, защелкал, подражая соловью.
— Переменить! — вскоре закричал Трималхион, и вмиг появилась другая забава. Раб, сидевший в ногах Габинны, думаю, по приказанию своего хозяина, вдруг заголосил нараспев:
Флот Энея меж тем уж вышел в открытое море…[247]
Никогда еще более режущий звук не раздирал моих ушей, к тому же он не только делал варварские ошибки и то громко, то придушенно орал, но еще и вставлял в поэму стихи из ателлан; тут впервые сам Вергилий мне показался противным…
Тем не менее, когда он наконец замолчал, Габинна захлопал и сказал:
— А ведь нигде не учился! Я его посылал на выучку к базарным разносчикам; как примется представлять погонщиков мулов или разносчиков, — нет ему равного. И вообще отчаянно способный малый: он и пекарь, он и сапожник, он и повар — всем Музам слуга. Он бы по всем статьям вышел, но будь у него двух изъянов: он обрезан и во сне храпит. Что косой — наплевать: глядит, как Венера[248]. Поэтому он ни о чем не может умолчать. Редко когда глаза смыкает. Я заплатил за него триста денариев.
69. — Нет, — вмешалась в разговор Сцинтилла, — ты еще не все художества негодного раба пересчитал. Это он тебе живой товар доставляет; я не я буду, если его не заклеймят.
— Узнаю каппадокийца, — со смехом сказал Трималхион, — никогда ни в чем себе не откажет, и, клянусь богами, я его за это хвалю, этого тебе никто в могилу не положит. Ты же, Сцинтилла, брось ревновать. Уж поверь мне, мы вашу сестру тоже знаем. Помереть мне на этом месте, если я в свое время не игрывал с хозяйкой, да так, что «сам» заподозрил и отправил меня в деревню. Но… «Молчи, язык! Хлеба дам».
Приняв эти слова за поощрение, негодный раб вытащил из-за пазухи глиняный светильник и с полчаса дудел, изображая флейтиста; Габинна вторил ему, играя на губах. В конце концов раб вылез на середину и принялся кривляться еще пуще: то, вооружившись выдолбленными тростниками, передразнивал музыкантов, то, завернувшись в плащ с капюшоном, изображал с бичом в руке погонщиков мулов. Наконец Габинна подозвал его к себе, поцеловал и, протянув ему кубок, присовокупил:
— Молодец, Масса! Я тебе башмаки подарю.
Никогда бы, кажется, не кончилось это мучение, если бы не подали десерта — дроздов-пшеничников, начиненных орехами и изюмом. За ними последовали кидонские яблоки, утыканные иглами, наподобие ежей. Все это было еще переносимо, пока не притащили блюда, столь чудовищного, что, казалось, лучше с голоду помереть. По виду — это был жирный гусь, окруженный всевозможной рыбой и птицей.
— Все, что вы здесь видите, — сказал Трималхион, — из одного вещества сделано.
- Метаморфозы, или Золотой осел - Луций Апулей - Античная литература
- Апология - Апулей Луций - Античная литература
- Древний Восток в античной и раннехристианской традиции - Коллектив авторов - Античная литература / География
- Пир мудрецов - Афиней - Античная литература
- Историческая библиотека - Диодор Сицилийский - Античная литература
- "Анабасис" - Ксенофонт - Античная литература
- Я знаю, что ничего не знаю - Сократ - Античная литература
- Прикованный Прометей - Эсхил - Античная литература
- Письма - Гай Плиний Младший - Античная литература
- Махабхарата - Эпосы - Античная литература