Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я знал, что Тиглер участвовал в родео и объезжал мустангов, выиграл множество призов и пользовался уважением среди лошадников, но все же сомневаюсь, что кто-нибудь, кроме Кэтлин и старушки-матери, любил его. Весь доход от ранчо, не такой уж большой, он вкладывал в лошадей. Часть их регистрировалась по поддельным документам, ибо их предков вычеркнули из племенной книги из-за фальсификаций или применения допинга. Требования к родословным очень жесткие. Пытаясь их обойти, Тиглер подделывал документы. В общем, Кэтлин достался весьма запущенный бизнес. Фрэнк выдаивал с ранчо что только можно и тратил на покупку кормов и трейлеров. Гостевые коттеджи ветшали и рушились. Это напомнило мне крах птицефермы Гумбольдта. В Неваде Кэтлин оказалась в точно таком же положении. Ей выпала тяжкая доля. Тиглер поручил ей заботы о ранчо и велел не оплачивать ничего, кроме важнейших счетов за лошадей, да и то только под угрозой расправы.
Забот у меня хватало, но одиночество, в котором раз за разом оказывалась Кэтлин — сперва в Нью-Джерси, а потом на Западе, — очень огорчило меня. Я прислонился к стенке кабинки, стараясь, чтобы письмо, напечатанное на машинке с блеклой лентой, попало в световое пятно. «Я знаю, Чарли, Тиглер тебе нравился. Вы так здорово проводили время: ловили форель, играли в покер. Это отвлекало тебя от забот».
Истинная правда, хотя он пришел в ярость, когда я выловил первую форель. Мы удили рыбу с его лодки, я использовал его приманку, поэтому он заявил, что это его форель. Тиглер устроил скандал, и я швырнул рыбу ему на колени. Пейзаж вокруг был неземной. Ничего похожего на место для рыбалки — ни деревца, только голая скала, резкий запах полыни и клубы известковой пыли, поднятые колесами грузовика.
Однако Кэтлин писала мне не из-за Тиглера. А потому, что меня разыскивал Орландо Хаггинс. Гумбольдт что-то мне завещал, а Хаггинс — его душеприказчик. Хаггинс, старый бабник, придерживающийся левых взглядов, в сущности, был неплохим парнем и честным человеком. Он тоже обожал Гумбольдта. После того, как меня объявили самозванцем, а не братом по крови, Хаггинса пригласили привести в порядок дела Гумбольдта. Орландо тут же с головой окунулся в работу. Позже Гумбольдт обвинил в мошенничестве и его и грозился подать в суд. Но ближе к концу голова Гумбольдта явно просветлела. Он понял, кто его настоящие друзья, и назначил Хаггинса распорядителем своего имущества. А Кэтлин и меня упомянул в завещании. Что он оставил ей, Кэтлин не сказала, но он и не мог многого завещать. Тем не менее она упомянула, что Хаггинс передал ей посмертное письмо Гумбольдта. «Он говорит о любви и об упущенных им возможностях, — писала она. — Вспоминает старых друзей — Демми, тебя — и старые добрые дни в Виллидже и за городом».
Я и представить не мог, с чего вдруг те дни сделались хорошими. Вообще сомневаюсь, что за всю жизнь у Гумбольдта выдался хотя бы один хороший денек. В промежутках между неуравновешенностью и мрачными приступами мании с депрессией бывало и нормальное состояние. Только спокойствие длилось, вероятно, не больше двух часов подряд. Но Гумбольдт продолжал притягивать Кэтлин чем-то, чего двадцать пять лет назад я не мог понять в силу своей незрелости. Переживания этой крупной земной женщины с очень спокойным характером оставались тайной для окружающих. А Гумбольдт, даже когда был не в себе, сохранял какое-то благородство. Что-то существенное в нем оставалось неколебимым. Я помню, как блестели его глаза, когда он, понизив голос, произнес слово «воссияло», сказанное каким-то парнем перед тем, как совершить убийство, или когда повторял слова Клеопатры: «Во мне живут бессмертные желанья». Гумбольдт искренне любил искусство. И мы любили его за это. Даже в самый разгар болезни в Гумбольдте оставалось нечто такое, на что сумасшествие не могло наложить свой страшный отпечаток. Думаю, Гумбольдт хотел, чтобы Кэтлин оберегала его, когда он погружался в состояние, необходимое поэтам. Кэтлин должна была поддерживать целостность пространства глубокой отрешенности, которое зенитный огонь американской жизни вечно пытался вспороть и разодрать в клочья. И еще чары магии. Кэтлин делала все возможное, чтобы помочь Гумбольдту погрузиться в них. Но ему никогда не удавалось добраться до такого уровня этого волшебного наваждения, чтобы надежно спрятаться в нем от окружающего мира. Защиты оно не давало. И все же я видел, как Кэтлин пытается оградить мужа, и восхищался ею.
Я читал дальше. Кэтлин вспоминала наши долгие беседы на ранчо Тиглера. Думаю, тогда в тени деревьев я, погруженный в самооправдания, рассказывал ей о Дениз. Я вспомнил те деревья — несколько кленов и тополей. Привлекая постояльцев, Тиглер расхваливал шикарную обстановку на своем ранчо, но побелка на досках потрескалась, да и сами доски отваливались от спальных домиков, бассейн весь растрескался и был забит листьями и мусором. Изгороди валялись на земле, кобылы Тиглера свободно разгуливали повсюду, как прекрасные нагие матроны. Кэтлин ходила в рабочих хлопчатобумажных брюках и клетчатой льняной рубашке, застиранной до невозможности. Я припомнил Тиглера, сидящего на корточках и перекрашивающего утку-приманку. Говорить он не мог, потому что кто-то в порыве ярости за неоплаченные корма сломал ему челюсть и ее пришлось скрепить проволокой. На той же неделе ранчо отключили от коммунальных сетей, постояльцы мерзли, вода из кранов не текла. Тиглер заявил, что это именно тот Запад, который любят городские. Они приезжают сюда не для того, чтобы с ними панькались. Запад нравится им таким, каков он есть, — дикий и грубый. Но мне Кэтлин сказала: «Мы сможем продержаться еще только пару дней».
К счастью, какая-то кинокомпания решила снять фильм про монгольские орды, и Тиглера взяли консультантом по лошадям. Он нанял индейцев, чтобы они в стеганых азиатских одеяниях с дикими воплями скакали на лошадях и выделывали всякие трюки в седле. На озере Волкано это произвело фурор. Честь организации этого дела, сулившего немалый доход, приписал себе отец Эдмунд, епископальный священник с очень красивым лицом, бывший в юности звездой немого кино. На кафедру он всегда всходил в каких-то невероятных пеньюарах. Все индейцы обожали кино. Они перешептывались, что эти одеяния пожаловали ему Марион Дэвис[279] или Глория Свенсон[280]. Отец Эдмунд заявил, что именно он, воспользовавшись своими связями в Голливуде, убедил кинокомпанию снимать здесь, на озере Волкано. Как бы там ни было, Кэтлин познакомилась с киношной братией. Я упоминаю об этом потому, что в письме она сообщила, что продала ранчо, пристроила мать Тиглера на содержание к каким-то людям в Тангстен-сити, а сама получила работу в киноиндустрии. В переходный период люди часто проявляют интерес к кино. Или начинают поговаривать о продолжении образования и получении ученой степени. Должно быть, не меньше двадцати миллионов американцев мечтают вернуться в колледж. Даже Рената все время хотела поступить в аспирантуру университета Де Поль[281].
Я вернулся в зал суда забрать свое лимонно-молодежное клетчатое пальто, глубоко задумавшись, как быть с деньгами, если Урбанович все-таки назначит залог. Ну и скотина этот лысый хорвато-американский судья. Он не знал ни детей, ни Дениз, ни меня, так какое же он имел право отбирать деньги, заработанные раздумьями и горячечной работой мозга! О, я знал, как стать выше денег. Пусть забирают все! Если бы я участвовал в психологическом тестировании на самых великодушных, то, безусловно, оказался бы среди первых десяти процентов. Но Гумбольдт — сегодня я все время возвращаюсь к Гумбольдту — обычно обвинял меня именно в том, что я стремлюсь провести всю жизнь на верхних ярусах высшего разума. А высший разум, говорил мне Гумбольдт во время одной из своих лекций, «неискушен настолько, что не осознает зла в самом себе». И если пытаешься жить исключительно в сферах высшего разума, совершенно естественно, зло замечаешь только в других и никогда в самом себе. Отсюда Гумбольдт приходил к следующему утверждению: в бессознательной, иррациональной сущности вещей деньги оказываются жизненно важной субстанцией, как кровь или жидкости, омывающие ткани мозга. Но если Гумбольдт настолько глубоко верил в высшее предназначение денег, может, своей последней волей он возвратил мне шесть тысяч семьсот шестьдесят с лишним долларов? Нет, конечно, да и разве он мог? Гумбольдт умер в ночлежке, без гроша за душой. Да к тому же шесть тысяч долларов сейчас оказались бы каплей в море. Один только Сатмар должен мне больше. Я одолжил Сатмару деньги на покупку квартиры. А еще Такстер. То, что он не вернул ссуду, обошлось мне в полсотни акций ИБМ, которые я отдал в обеспечение. После множества предупредительных писем банк, принося стандартные извинения и едва не рыдая по поводу того, что я так жестоко обманут коварным другом, забрал эти акции. Такстер заявил, что их просто надо списать на убытки. И Такстер, и Сатмар частенько пытались успокоить меня подобным образом. Ну и, конечно, взывали к чести и абсолютным ценностям. (Разве я не благородная душа, разве дружба не значит гораздо больше, чем деньги?) Меня доводили до разорения. И что мне теперь делать? Я задолжал издателям около семидесяти тысяч долларов аванса за книги, которые у меня нет сил писать. Я совершенно потерял к ним интерес. Можно, конечно, продать мои восточные ковры. Я сказал Ренате, что устал от них, а она знала одного армянина, который готов был взять их на комиссию. Теперь иностранные валюты шли в гору, и лопающиеся от нефтедолларов персы больше не желали сидеть за ткацкими станками. Немецкие и японские богачи и даже арабы совершали набеги на Средний Запад, скупая на корню все ковры. Ну а от «мерседеса», скорее всего, лучше будет избавиться. Когда приходится думать о деньгах, меня буквально лихорадит. Я чувствую себя, как падающий с верхотуры такелажник или как мойщик окон, болтающийся в воздухе на страховых ремнях. Легкие сжимаются от нехватки кислорода. Я даже иногда подумывал запастись кислородным баллоном и держать его в платяном шкафу на случай таких вот приступов тревоги. Безусловно, я напрасно не открыл анонимный счет в швейцарском банке. Как так вышло, что я, прожив почти всю жизнь в Чикаго, не озаботился заначить приличную сумму? Что еще я мог бы продать? Такстер зажимает две моих статьи — воспоминания о Вашингтоне времен Кеннеди (сейчас таких же далеких от нас, как основание ордена капуцинов[282]), имелась и еще одна — из неоконченной серии «Великие зануды современного мира». Только денег тут не светило никаких. Статья, конечно, прекрасная, но кто станет публиковать серьезный труд о занудах?
- Серебряное блюдо - Сол Беллоу - Современная проза
- Хендерсон — король дождя - Сол Беллоу - Современная проза
- Герцог - Сол Беллоу - Современная проза
- Меня зовут Сол - Китсон Мик - Современная проза
- Просто дети - Патти Смит - Современная проза
- Ночные рассказы - Питер Хёг - Современная проза
- Большая грудь, широкий зад - Мо Янь - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Прощальный вздох мавра - Салман Рушди - Современная проза
- Путь к славе, или Разговоры с Манном - Джон Ридли - Современная проза