Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Может быть, — сказала она.
Глава девятая
Когда Ганс вернулся домой, уже никто не искал в газетах рубрику «На фронтах Испании». Впрочем, ее и не стало.
А доселе каждый, купив газету, первым долгом отыскивал на третьей полосе эту бессменную рубрику. И на улицах поутру густо толклись люди у газетных витрин, и было нетрудно заметить, что все глаза, все очки устремлены к одному: «На фронтах Испании». Там же карта Пиренейского полуострова. Полуостров похож на сжатый кулак.
Карту извилистой жирной чертой межевала линия фронта. Даже малейшие ее колебания приводили людей то в восторг, то в уныние.
И уже привычными, как название родного города, были слова «Гвадалахара», «Бильбао», «Герника», «Университетский городок»…
Бушевали митинговые страсти. Осыпался с неба снегопад листовок. Звенели боевые песни. Привет, Испания! Салют, Испания! С тобой, Испания!
Но вот фронтовой извив на карте дрогнул, пополз вспять. Потом эта линия рассеклась надвое. Подобралась. Сжалась. Шевельнулась в последних корчах…
Уже все пережито. Падение Теруэля. Падение Барселоны. Предательство Касадо. Предательство Миахи. Мятеж в Картахене. Триста тысяч бойцов республики уходят через перешеек во Францию. Там их ждут концлагеря. А тех, кто остался, ждет еще худшее.
И уже никто не ищет в газетах рубрику «На фронтах Испании». Нет такой рубрики. Нет фронтов. И кажется, нет Испании.
На том самом месте, где была карта, похожая на сжатый кулак, появились другие карты. Там, где печатались телеграммы из Испании, теперь пестрят другие телеграммы — они снова тревожат сердце, повергают в озноб и ярость.
Это место — на третьей полосе газеты — никогда и никому не сулит покоя.
Гражданский аэродром тех лет, да еще не столичный, выглядел идиллически.
Вместо бетона посадочной полосы — травка-муравка. Вместо радаров, вместо сложной системы сигнализации трепыхается на ветру смешная полосатая колбаса, похожая на оторванную штанину старомодного женского купальника.
И самолет, который идет на посадку, еще куда ближе музейному «Илье Муромцу», нежели нынешним лайнерам: угластые очертания фюзеляжа и крыльев, обнаженные цилиндры звездообразного мотора, неубирающиеся колеса — именно колеса, а не шасси.
Самолет садится. Помельтешив еще мгновение, замирают пропеллеры. Отворяется похожая на чуланную дверца. Пассажиры спрыгивают на землю, подавая друг дружке чемоданы…
Когда Ганс обнял маму — молча, порывисто, судорожно, — я впервые не отвернулся, а смотрел на это с сочувственной улыбкой. Ведь и вправду давно не видались. Ведь это хорошо — вот так встретиться. Ведь это не шутка — вернуться с войны!
Они проходили мимо нас по неслышной траве — вернувшиеся с войны.
— Салуд! — весело крикнул Алонсо, оскалив белые зубы: он стал совсем черномазым, загорел дострашна.
— Здравствуйте, — вежливо поклонился чех Выскочил.
— Привет! — бросил, проходя, еще кто-то, я не заметил кто.
Признаться, нам сейчас было не до окружающих.
Ганс подхватил меня на руки и, по старой памяти, хотел, очевидно, подбросить вверх, но тотчас, крякнув натужно, опустил на землю, сказал удивленно:
— О-о, какой ты стал… Тяжелый. Какой взрослый…
Да, это верно. Я и впрямь успел повзрослеть, покуда он был в отъезде. Ведь прошло сколько времени!
Вот прошло столько времени, а когда у ворот аэропорта мы сели в такси, в черную «эмку», — мама Галя и Ганс расположились на заднем сиденье, я сел рядом с шофером, а чемоданы запихали в багажник, — и машина легко тронулась с места, и через несколько минут она уже неслась на пределе по загородному шоссе, от аэродрома к городу, и, размазываясь от скорости, мчались за окошками назад, в противоположную сторону, подступившие к самой дороге молодые деревья, то ли акации, то ли рябины, не разберешь на ходу, и, казалось бы, вот сейчас, после такой долгой разлуки, оставшись наедине, — шофер нас не знает, он не в счет, — казалось бы, сейчас бы и заговорить, затараторить без умолку, выкладывая новости, расспрашивая, отвечая… А вместо этого мы все молчали. Лишь прислушивались к скорости летящей по шоссе машины.
— Что же ты не рассказываешь? — первой не вытерпела Ма. — Рассказывай.
— Я… — тихо отозвался Ганс. — Знаете… пока я ехал к вам… Я так долго ехал… И все рассказывал вам, каждый день рассказывал… И теперь… — Он вдруг рассмеялся. — Теперь мне уже нечего рассказывать.
Я прямо-таки поразился, услышав эти слова. Не тому, что после такого долгого отсутствия ему, Гансу, нечего нам рассказать. А тому, как он это произнес. То есть я еще не слыхал, чтобы наш Ганс Мюллер так здорово, так уверенно и чисто изъяснялся по-русски. Безо всякого акцента. Безо всяких уморительных падежей, которые умеют изобретать одни лишь иностранцы. Я сейчас услышал натуральную русскую речь. Как будто этот человек был не там, где он был, а, скажем, в Рязани, где специально в течение столь долгого срока обучался русскому языку.
Ма тоже обратила на это внимание.
— Как ты стал хорошо говорить, — удивилась она. Ганс опять рассмеялся. Но не стал тут же объяснять, где и каким образом обучался он русской речи.
— А как вы здесь жили? — спросил он.
— Мы… жили, — ответила Ма. — Мы ждали.
Вслед за этим на заднем сиденье опять все смолкло. Я понял, что никакого дальнейшего разговора пока не предвидится, и стал прилежно изучать шкалы и циферблаты на приборной доске машины: я ведь впервые в своей жизни ехал на «эмке».
Затем я опустил боковое стекло и высунул голову на ветерок.
Мы как раз, чуть сбавив ход, проезжали крутой поворот шоссе, и мне из окошка была видна другая «эмка», тоже такси, следовавшая за нами, нагонявшая нас.
В ней рядом с водителем сидел Гибсон — я его тотчас узнал по усам, хотя с тех пор, как я последний раз видел Гибсона, эта приметная щеточка усов изрядно побелела, поседела. Заметив, что я высунулся в окошко, Гибсон подмигнул мне, а я ему в ответ тоже подмигнул. А в глубине этой следовавшей за нами «эмки» сидел еще кто-то. Я напряг зрение и, кажется, угадал: там сидели Бжевский и Барбу, тоже старые мои знакомые.
— А где дядя Франсуа? — спросил я Ганса, не убирая головы из окошка.
Но Ганс почему-то не ответил. Не расслышал?..
Я втянул голову обратно, с ветерка внутрь машины, повернулся к заднему сиденью.
Ганс сидел, откинувшись к стеганой кожаной спинке, прямой и строгий.
Только сейчас я вдруг увидел, как сильно постарел он за минувшее время. Лицо его исхудало, сделалось обтянутым и жестким, резкие морщины иссекли его: от крыльев носа к губам, и под нижней губой, отчеркнув подбородок, и на лбу, повторив многократно линию бровей. Глазницы запали. А сами глаза были усталы.
— А дядя Франсуа? — повторил я.
Ма, как и я, не скрывая интереса, смотрела на Ганса.
Он поднял руку — она тоже оказалась исхудавшей до костей, до жил, очень смуглой, в бурых мозолях, в трещинах, в порезах, как тогда, когда он еще работал у станка, — он поднял руку и медленно стащил с головы свой черный берет.
Ну, конечно, в такую жару — берет.
Я не понял. Нет, я ничего не понял. Я не могу этого понять. Не надо! Слышите, не надо… Ведь я еще маленький. Мне не надо понимать такое…
Но Ма поняла сразу. Она побледнела как мел. И все лицо ее мучительно исказилось:
— Он…
Ганс повел глазами в сторону шофера, а затем сурово и требовательно посмотрел на маму, на меня. Губы его при этом были плотно сжаты, будто запечатаны. Он давал нам понять, что нельзя. Что сейчас нельзя. При постороннем человеке. Нельзя. Ничего нельзя. Даже плакать.
Я отвернулся. Я сидел смирно и смотрел прямо перед собой.
Навстречу летело шоссе, раскаленное, плавящееся от жары, исполосованное шинами, выщербленное траками гусениц, запятнанное бензином и маслом, посыпанное у обочин конскими яблоками.
Шофер — человек уже пожилой, грузный, с крючковатым носом и печальными, навыкате, темными, как маслины, глазами, армянин вроде — одной рукой слегка пошевеливал баранку, а другой рукой, в которой был зажат несвежий платок, то и дело отирал пот со щек, с шеи. Во рту у него был погасший «гвоздик», дешевая такая папироска, и он, посасывая, перекатывал этот «гвоздик» из одного угла рта в другой.
Он тоже неотрывно смотрел перед собой, на летящее в лоб шоссе.
Он был молчалив и безразличен, этот посторонний человек, наш водитель. Ему-то что? Ему лишь бы работа была, лишь бы случались пассажиры. Лишь бы они деньги платили по счетчику. Да полтинник в придачу. А то, что они говорят меж собой, — это ему и слушать неохота и знать ни к чему. Мало ли о чем рассуждают пассажиры, усевшись поудобней на кожаных сиденьях такси. Всего не переслушаешь. Кто откуда приехал, а кто куда уезжает. Кто вернулся, а кто не вернулся. Кто жив, кто мертв… А ему все это безразлично. Ему лишь бы деньги платили.
- Товарищ Кисляков(Три пары шёлковых чулков) - Пантелеймон Романов - Советская классическая проза
- Избранные произведения в трех томах. Том 1 - Всеволод Кочетов - Советская классическая проза
- ПИР В ОДЕССЕ ПОСЛЕ ХОЛЕРЫ - АЛЕКСАНДР РЕКЕМЧУК - Советская классическая проза
- Николай Чуковский. Избранные произведения. Том 1 - Николай Корнеевич Чуковский - О войне / Советская классическая проза
- Том 3. Произведения 1927-1936 - Сергей Сергеев-Ценский - Советская классическая проза
- Жить и помнить - Иван Свистунов - Советская классическая проза
- Батальоны просят огня (редакция №1) - Юрий Бондарев - Советская классическая проза
- Избранное в 2 томах. Том первый - Юрий Смолич - Советская классическая проза
- Наследник - Владимир Малыхин - Советская классическая проза
- Журнал `Юность`, 1974-7 - журнал Юность - Советская классическая проза