Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Она терпелива, месть, терпелива, как луковица морского лука, — сказал он. — Ее наслаждение — в долгих годах утонченной отделки и созревания. Она завязывается в глубинах души, в ее тайниках, под тонкой пленкой пшеничных полей и гладкой кожи, в расселинах и теснинах».
В последние свои годы Пинес начал распознавать месть везде, где она прорастала. Он объяснил мне, как дедушка отомстил деревне, как он отомстил Шуламит и как земля отомстила нам всем. Он говорил слова, которые лишали деревню покоя, как и памятники моего «Кладбища пионеров».
«Эта грубая земля, привыкшая к смраду святых костей и к тяжелой поступи паломников и легионов, давилась от смеха, я думаю, при виде еврейских пионеров, которые целовали ее и проливали на нее дар своих слез, с трепетом овладевали ею, тычась своими жалкими мотыгами в ее огромное тело и называя ее матерью, сестрой и женой. Прокладывая первые борозды, выжигая сорняки, осушая болота и вырубая леса, мы одновременно сеяли семена своего поражения».
И добавил торжественным голосом: «В конечном счете мы осушили болота, но под ними обнаружилось нечто более страшное. «Связь с землей», «слияние с природой» — что это, как не возвращение вспять, закат и озверение? Мы вырастили новое поколение. Это уже не те, неукорененные и несчастные евреи галута, это крестьяне, прочно привязанные к земле, — грубые, сварливые, склочные, ограниченные, узколобые люди с широкой костью и толстой кожей. Твой дядя Авраам понял это, когда ему было девять лет, твой дедушка понял это, когда ушел Эфраим, а я понял это после того, как увидел, как он отказывается от плодов своего сада и думает только о его цветах. Но Ури понял это только после того, как ему отбили селезенку».
«Нет такой земли, — заключил Пинес, и легко было догадаться, что он уже приготовил впечатляющее завершение своей речи. — И нет такой женщины…»
Слабый и старый стоял дедушка передо мной и Шуламит.
«Отныне и далее я буду жить с ней, — сказал он мне. — Пойми меня, Малыш. В моем возрасте я уже не могу поступить иначе. Но не здесь, не в этом доме».
Я услышал знакомые шаги, приближающиеся к времянке. Пинес постучал в дверь и вошел. Либерзон и Циркин стояли за его спиной.
Они неудержимо разрыдались и стали обниматься, тяжело дыша, и все это изобилие эмоций, внезапно вырвавшихся из старых русских тел, так потрясло меня, что я повернулся и вышел. В ту ночь я спал среди охапок сена на сеновале, и дедушка не пришел укрыть меня. Его друзья ушли после полуночи, но свет горел во времянке всю ночь. Утром, когда я вошел, дедушка медленно готовил завтрак, а крымская шлюха лежала в его кровати и спала.
«Я никогда не показывал тебе эту фотографию», — сказал дедушка. Его пальцы погладили бумажное покрытие сундука, осторожно нащупывая там что-то, и нашли то, что искали. Он вытащил свой старый окулировочный нож, надрезал и оторвал бумагу и двумя пальцами вытащил оттуда старую фотографию.
«Это она, — шепнул он и кивнул в сторону кровати. — Когда мы были молодыми, там».
Фотография была рассечена надвое, почти по всей ширине, как будто ударом косы. Обе части были склеены с задней стороны старой коричневой липкой лентой.
Шуламит сидела на резном стуле, в темной блузе с круглым воротничком и узким галстуком из черного бархатного шнурка. Молодое, рассеченное вдоль лицо, брови изогнуты высокомерными серпами, руки, отрубленные ненавистью ножниц, сложены в бесконечном покое, с той мучительной уверенностью, которую всегда излучают красивые женщины.
«По ночам мы купались в реке, под прикрытием камышей и тростника, и Шуламит сверкала, как аист в кустах».
«Она спала со всеми офицерами, — сказал я. — И со старыми генералами Красной армии. Все знают, что она делала. Из-за нее ты не спал по ночам. Из-за нее умерла бабушка».
Дедушка встал, с трудом приподнялся на кончиках пальцев и ударил меня кулаком по лицу. Он был так стар и слаб, что совсем не сделал мне больно, но я сразу же вспотел, как старая лошадь на осенней борозде, и на мои глаза навернулись слезы.
Шуламит проснулась, и я выбежал из времянки. Через полчаса они вышли погулять, и я пошел за ними, на расстоянии. Дедушка показывал ей доильные автоматы Авраама, сеновал, старого Зайцера, который жевал свое пенсионное довольствие. Мул посмотрел на нее равнодушно, потому что в своем преклонном возрасте уже понимал, что «нет у человека преимущества перед скотом»[154] и жизнь обоих — не что иное, как бесконечное волочение тяжелой телеги и напрасные старания избежать ловушек, ям и навозных куч. Они прошли мимо старой земляной печи бабушки Фейги, повалившиеся стены которой все еще пахли хлебом, болью и тыквенной кашей, и спустились в сад. Издали я видел, как взлетали его длинные рукава, когда он представлял одно за другим свои деревья, и знал, что это он машет нам на прощанье — персику, груше, миндалю, мне.
«Ты только посмотри на них, — сказал Ури, подойдя и встав рядом со мной. — Прямиком из какого-нибудь русского романа».
Месяц спустя они переехали в дом престарелых. До самого смертного часа дедушка мстил ей своей любовью — расчетливой, сдержанной, точно отмеренной, непрерывной, холодно-умелой и бессердечно-искусной, теми древними и мягкими движениями блаженства, которые заставляли Шуламит сбрасывать седую листву, царапать стены и бить ногами, насколько это позволяла боль в старческих суставах.
А потом, как писал мне Ури после дедушкиной смерти, дедушка ушел и все пошло под откос. Крики Ривки стали всемеро громче, молчание и борозды Авраама углубились, а я почти перестал есть, потому что в моем желудке вырос и набух огромный клубень тоски. Слух прошел по стану, ворвался в стойла и птичники, прошелестел над садами: Миркин ушел из дому. За считанные дни дикая акация овладела цветником и огородом возле нашей времянки. Черные муравьи с подтянутыми к самой спине подбрюшьями носились по полу, как безумные. В дедушкином саду рухнули три отчаявшихся миндальных дерева, опустевшие стволы их заполнились белым порошком сомнений. Табанос, эти беспощадные коровьи мухи, завладели нашим двором, и их короткие сильные хоботки буравили кожу, оставляя после себя кровоточащие дыры и обезумевших животных, не способных сосредоточиться на работе.
Когда колючки дикой степной акации пробили доски пола и их уродливые плоды вздулись прямо перед моими глазами, точно злокачественные опухоли, я поднялся с кровати, позвал Иоси, и мы вместе вышли в сад, вооружившись мотыгами. Мы пытались докопаться до тех длинных и жестких главных корней, что тянулись под землей и выпускали проклятие своих отростков над ее поверхностью. Через день Иоси отчаялся. Его ладони покрылись пузырями, и вечером он не мог распрямиться.
«Безнадежное дело, — сказал он мне. — Нужно просто раз в неделю обрубать их сверху и поливать бензином, вот и все».
Но я хотел добраться до самого сердца этой напасти — до того тела, что выбросило наружу свои дикие побеги, до того сплетения корней, которое выжидало, пока дедушка уйдет из дому, а потом прокралось ко мне под землей.
Глубокая траншея, которую я когда-то прорыл, пересекала двор и выходила в поля. Мощными ударами мотыги, выворачивая огромные комья земли, я продлил ее в сад, прорезал участки, засеянные кукурузой и клевером, прошел через заброшенные зенитные позиции англичан, вспугивая медведок и кротов, выбрасывая наружу черепки и ошалевших многоножек. По пути я обрубал каждое боковое ответвление коренного ствола и четыре дня спустя распрямился и увидел перед собой наш ручей.
Здесь, в том месте, где Пинес когда-то встретил старого пахаря-араба, у малины, возле которой, сияя во тьме, лежал когда-то младенец Авраам, все еще царил страшный запах Булгакова. В воздухе еще плавали его шелковистые волосинки, и ядовитое, осклизлое дыхание гиены осело здесь на листья девясила. Туг я наконец добрался до материнского корня.
Упрямый корень, разом утолщаясь, уходил в глубину земли. Я обкрутил его вокруг своей поясницы, уперся пятками и начал тянуть. Я был тогда в хорошей форме. Сто двадцать килограммов мощного и крепкого мяса. Высокий, как мать. Сильный, как отец. Почва пучилась и мало-помалу поднималась, и толщенный светло-желтый корень постепенно вылезал из нее, выворачивая большие глыбы земли, скелеты крыс, совиный помет, оловянные бокалы для пива и смятые жестяные игрушки, еще сохранившие тепло рук немецких детишек, которые обнимали их, умирая от малярии.
Я упал на спину, и корень окончательно вырвался из земли. Его белые отростки извивались в воздухе, как безглазые черви, ищущие, за что бы зацепиться. Огромная яма разверзлась в земле. Над ней поднялось белесое и удушливое облако, в котором кишело и копошилось несметное комарье. Я заглянул в яму и увидел темные, вязкие, тяжело колышущиеся воды прошлого и маленьких личинок, всем телом прилипших к водной поверхности, сосущих воздух через тонюсенькую дыхательную трубочку и ждущих чего-то. Как все ученики Пинеса, я тоже способен был опознать личинку анофелеса, даже с закрытыми глазами.
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Современная проза
- Укрепленные города - Юрий Милославский - Современная проза
- Ослиная челюсть - Александр Иличевский - Современная проза
- Костер на горе - Эдвард Эбби - Современная проза
- Голова жеребца - Дибаш Каинчин - Современная проза
- Два брата - Бен Элтон - Современная проза
- Смерть и возвращение Юлии Рогаевой - Авраам Бен Иегошуа - Современная проза
- История обыкновенного безумия - Чарльз Буковски - Современная проза
- Второй Эдем - Бен Элтон - Современная проза
- Джвари - Валерия Алфеева - Современная проза