Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понима-аа-ешь ли, какой поворот, — заговорил Акулов.
Руки он держал подчеркнуто сзади, приготовившись, вероятно, дать мне наотмашь. (Это если я привычно пущу в ход насмешку. Предусмотрел.)
— Мы тут заняты своим жильем, заботами. Мы трудяги. Ты тут лишний, братец...
Слова набирали жесткость. «Бра-аа-атец», — вот как он протянул, с вызовом. Мужчины пододвинулись. А сзади (ведь как интересно) хлопали там и тут двери, выскакивали семейные женщины, вот и Галина Анатольевна (вся в бигудях, под косынкой) вроде как спешно к соседке — пройти ей надо, прошмыгнуть по коридору, умирая от любопытства.
Я Акулову кивал: мол, все понял, понимаю — сторожение квартир как вид паразитизма; их точка зрения.
— А вот и молодчина, если все понял!..
Они расступились — пропустили меня пройти коридором. Передышка, но, конечно, временная. У таких послаблений короткий век.
Я лег на кровать, долго лежал. Я слышал не страх перед близким с ними столкновением, а некий высший и, так сказать, индивидуальный мой страх: слышал руками, пальцами, телом, взбрыками сердца, гулом в ушах.
Не физическое насилие, не мордобой, а отсутствие своей норы — отсутствие места, куда уйти и... их любви. Жизнь вне их — вот где неожиданно увиделась моя проблема. Вне этих тупых, глуповатых, травмированных и бедных людишек, любовь которых я вбирал и потреблял столь же естественно, незаметно, как вбирают и потребляют бесцветный кислород, дыша воздухом. Я каждодневно жил этими людьми (вдруг оказалось). «Я», пустив здесь корни, подпитывалось.
Додремывал плохую ночь, а за дверью с самого раннего утра опять загудели то близко, то в отдалении нервные коридорные выкрики — ищущие голоса.
Казалось, кого-то сейчас вот-вот найдут и выбросят тепленького прямо из постели: «Где?.. Где он?» — Слышался энергичный, очень молодой голос, командные интонации недалекого ума.
Вернулись Черчасовы — те же приватизационные заботы: тоже уезжали на четыре месяца, а вернулись через два. Так что уже поутру я лишился последних кв метров — с паркетной доской, строгие спартанские обои на стенах.
День казался длинным. Черчасовы по-хозяйски посмотрели, целы ли вещи (все цело), поливались ли цветы (более или менее), не наговорил ли я по их телефону с Парижем и Лондоном (нет, ни разу)... Выдав вторую половину оговоренной суммы (ничтожной; деньги дешевели), меня выставили. Все правильно. Я еще пошастал по этажам в поисках. Как бы случаем и нехотя выспрашивал, не уезжает ли кто хоть в отпуск, хоть на месяц.
Акулов, вновь встретив, сказал:
— Ты, бра-аа-атец, не ищи норы. Тебя же предупредили. Тебе же лучше...
Куривший с ним вместе слесарь Кимясов, глуповатый, тусклоглазый, прикрикнул вслед:
— С твоими идеалами теперь только в Японию.
Почему пьяндыга так решил, я думаю, не знает никто. Почему не в Таиланд? не в Австралию?
Я огрызнулся:
— Купи мне билет, засранец — я уеду.
У меня не стало жилья, ни даже хилого статуса сторожа — ничего.
На день-другой я приткнулся у командировочных в крыле К. Но там ненадежно. (С очередной волной приезжих деляг и мелких фирмачей из провинции — хоть завтра — меня выметут, как мусор.) Спал в крыле К на одной койке, потом на другой, как перелетный, как птичка. Под пахучим чужим одеялом. Но и птичьи мои права кому-то мешали.
Объявился еще один из не терпевших меня: мужик крупный, рыхлый и с мелкой фамилией Миушкин — его попросту звали Мушкин.
На восьмом этаже этот Мушкин (моих лет, в домашней шерстяной кофте, надетой прямо на майку) шел коридором — он возвращался, уже покурив перед сном (не курит в квартире). Так совпало. Рядом со мной, шаг в шаг. Тусклые коридорные лампы. Ни души. Не оборачиваясь и едва качнув в мою сторону головой, он произнес:
— Живет же такая гнусь на свете.
То есть сказал мне и про меня. Я (от неожиданности) не среагировал. Не понимал. Я почему-то принял на свой внешний вид: между тем, на беглый коридорный взгляд и в тот поздний час я был вполне прилично одетый поджарый мужчина; в свитере, и даже с выступающим белым воротничком рубашки. Брюки помяты — верно. Но чисты. И ведь я не был пьян.
Правда, как раз я закашлялся. Из носа потекло, и, застигнутый, я наскоро утирался рукой. Что (возможно) его и возмутило:
— ... гнусь на свете.
Со мной рядом, это ясно, шагал один из них — из вдруг возненавидевших.
Я спросил:
— Что-то случилось?
Он косо глянул:
— Жаль мы пожилые люди. Не к лицу драться и набить тебе морду.
Я согласился:
— Были бы помоложе — уже б сцепились.
И продолжал кашлять, исходя мокротой.
Мушкин пошел быстрее, как бы не в силах больше меня выносить, ни даже видеть. И все бормотал, мол, гнусь, вот же гнусь какая...
Я шел сзади, отставал. Вдруг я словно бы его вспомнил: знает. Видел. Возникло (вспыхнуло) в памяти это лицо — его лицо — в тот самый вечер с кавказцем, оставшимся навечно (в моих глазах) сидеть на скамейке с ножевым проколом в спине.
Если знает и видел, почему не заявил?.. (А просто потому, что не хотел, он такой. Никогда и ни о ком не заявит. Живет свою жизнь.) Дойдя до конца коридора, я вновь увидел вполоборота его серое лицо, скрытно ненавидящее — плоское, курносенькое и с жалящими совестливыми глазками.
Мушкин поливал цветы на подоконнике, из баночки. В том-то и дело, что ничьи цветы. Коридорные. (Но оттуда, из окна — видно скамейку в сквере.)
В своей бабьей кофте он уходил. Полив цветы для всех, шел, вероятно, собой довольный. Сделавший на копейку. А я машинально, то ли пробуя, то ли опасливо провоцируя притихшую неизвестность, поспешил за ним — но послушайте, Мушкин (Миушкин, поправил он), вы ведь старый общажник, почему, скажите, надо гнать людей из жилья накануне зимы? почему вы, как я вижу, цветочки дохлые бережете, траву поливаете — а человека, меня, мою жизнь не цените вовсе?..
Он едва повернул голову:
— Вашу жизнь? да разве ее нужно оценивать? неужели чего-то стоит?
В бабьей полурасстегнутой кофте (прямо на майку, голая выставленная грудь), не повернув плоского лица, он сказал вдруг с подчеркнуто угрожающей интонацией:
— Не сердите меня.
И добавил просто, без иных оттенков:
— Я бы с удовольствием вас расстрелял. Не сам бы, конечно. Но я попросил бы солдатиков. Вот вам — ваша жизнь. Вот вам — ответ. Таких, как вы, просто бы вывести с земли...
Я спросил — негромко:
— Но почему?
— Заметьте, — сказал он (опять с той же угрожающей интонацией). — Заметьте, что я не хочу говорить о всяком ином деле.
Я тотчас смолк. Я смолк, не стоило и выспрашивать. Не стоило выявлять, ни даже на глаза, пожалуй, ему попадаться.
Мушкин отвернул свое плоское лицо. Уходил коридором.
Командировочный храпел. Не включая света, я разделся — шагнул к своей койке (у окна).
Не было слов. И не мог припомнить. Хотелось сказать, хотелось нашептать хоть бы какой застрявший в моем мозгу кусок текста, фразу, строку, есть же светлые! Душа спохватывалась и нет-нет подвывала — как больная.
Я вперся глазами в окно, в клочок звездного неба — и смотрел, смотрел.
Наутро я ушел.
Приискать с ходу ночлег непросто. Чем мучительнее и дольше выпирают из дома, тем стремительнее оказываешься вдруг на улице.
Через два дня, набегавшийся, я кое-как приткнулся в старинную московскую общагу, что за Савеловским вокзалом. Койка с 16-го числа (еще через сутки). В отличие от многоквартирного дома, где я сторожил (и жил) и который звался общагой лишь по привычке, эта, новонайденная — действительно общага. Функционировала, говорят, еще с тридцатых годов. Бомжатник.
Но я надеялся, что на время и что перевалочный пункт: где-то же я должен жить зиму.
В самый день моего ухода Акулов добился ужесточения еще и на входе — не из-за меня, разумеется, а вообще дисциплина. Новая метла мела. Возникли сразу два дюжих вахтера в пятнистом одеянии афганцев. Просто так постороннему человеку уже не войти. (Мне в том числе.) Висело объявление о тишине ближе к ночи и о порядке посещения: о гостях.
Ночь провел у кавказцев. Никогда прежде я не спал в торговом киоске — сами меня позвали, окликнули, когда я в первой растерянности стоял у общажного входа. Что, инженер, — выгнали?.. (У меня были целые сутки впереди: куда деться?) А они, кавказские мелкие торговцы, хорошо знали, что такое быть изгнанным внезапно.
— Заходи, отец.
Я спал среди банок пива, кока-колы, коробок с шуршащим печеньем. Электрическая печурка давала сколько-то тепла. И воняла. Кавказцы ушли кто куда. (Мужчин кормят ноги.) Остался заросший тощий малый, сизощекий, с выбитыми зубами. Он беспрерывно курил. Он спал в одном углу, я, скорчившись, в другом. (У него был с собой нож. У меня не было.) Я ворочался. А он спал совсем тихо. Проснувшись, он покормил меня, лепешка, лук, кофе из горелых корок.
- Антиутопия (сборник) - Владимир Маканин - Современная проза
- Парижское безумство, или Добиньи - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Все романы (сборник) - Этель Лилиан Войнич - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Тот, кто бродит вокруг (сборник) - Хулио Кортасар - Современная проза
- Испуг - Владимир Маканин - Современная проза
- Видеть (СИ) - "Axiom" - Современная проза
- Предтеча - Владимир Маканин - Современная проза
- Буква «А» - Владимир Маканин - Современная проза
- Без политики - Владимир Маканин - Современная проза