Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем пришел, сукин сын?
Я с ними по-доброму:
– Бросьте, бабы, дурить! Амнистия…
Только слово это сказал, Анисимова жена как кинется с кулаками:
– Целый век смывались над нами, как над скотиной, били, ругали, и теперя выражаешься?.. Вот, на́, выкуси!.. Сам ты амнистия, а мы – честные бабы! – Шиши мне из-под ноги тычет, а потом к бабам верть: – Что мы с ним сделаем, бабоньки, за то, что тысячуется?
У меня в сердце екнуло, ровно селезенка оборвалась. Ну, думаю, острамотят, паскуды!..
До сих пор нутро наизнанку выворачивается, как вспомню… Нешто не обидно?.. Разложили на полу без всякого стыда, Дунька Анисимова села мне на голову и говорит:
– Ты не боись, Федот, мы с тобой домачними средствами обойдемся, чтоб помнил, что мы не улишные амнистии, а мужние жены!
Только какие же это домачние средства, ежели это была крапива? Притом дикая, черту на семена росла, в аршин высоты… Посля этого неделю не мог по-людски сесть, животом приходилось сидеть… Взволдыряла домачность-то ихняя.
На другой день собрался сход, и составили протокол, чтоб баб отроду больше не бить и обработать ихнему женисполкому десятину под подсолнухи. Бабы-то вернулись по домам, моя тоже, а мне и поныне житья нету. К примеру, вижу: теляты в огороде капусту жуют, я Гришке – сыну свому: «Поди сгони!» – а он, поганец, в ответ:
– Папаня, а за что тебя Колчаком дражнют?
По улице иду – детва проходу не дает:
– Колчак! Колчак! Ты как с бабами воевал?
Да разве ж мне не обидно? Всю жизню хлебопашеством занимался, а теперь превзошел вдруг в Колчака. У Стешки кобеля так кличут, значится, и я на собачьем положении? Не-е-ет, не согласен!.. Вот я спрашиваю-то к тому: ежели подать на баб в суд, то могете вы им, гражданин судья, приклепать подходимую статью за собачье прозвище – «Колчак» и подобное крапивное оскорбление?..
1926
Червоточина
Яков Алексеевич – старинной ковки человек: ширококостый, сутоловатый; борода, как новый просяной веник, – до обидного похож на того кулака, которого досужие художники рисуют на последних страницах газет. Одним несхож – одежей. Кулаку, по занимаемой должности, непременно полагается жилетка и сапоги с рыпом, а Яков Алексеевич летом ходит в холщовой рубахе, распоясавшись и босой. Года три назад числился он всамделишным кулаком в списках станичного Совета, а потом рассчитал работника, продал лишнюю пару быков, остался при двух парах да при кобыле, и в Совете в списках перенесли его в соседнюю клетку – к середнякам. Прежнюю выправку не потерял от этого Яков Алексеевич: ходил важной развалкой, так же, по-кочетиному, держал голову, на собраниях, как и раньше, говорил степенно, хриповато, веско.
Хоть урезал он свое хозяйство, а дела повел размашисто. Весной засеял двадцать десятин пшеницы; на хлебец, сбереженный от прошлогоднего урожая, купил запашник, две железные бороны, веялку. Известно уж, кто весной последнее продает: кому жевать нечего.
По всей станице поискать такого хозяина, как Яков Алексеевич: оборотистый казак, со смекалкой. Однако и у него появилась червоточина: младший сын Степка в комсомол вступил. Так-таки без спроса и совета взял да и вступил. Доведись такая беда на глупого человека – быть бы неурядице в семье, драке, но Яков Алексеевич не так рассудил. Зачем парня дубиной обучать? Пусть сам к берегу прибивается. Изо дня в день высмеивал нонешнюю власть, порядки, законы, желчной руганью пересыпал слова, язвил, как осенняя муха; думал, раскроются у Степки глаза, – они раскрылись: перестал парень креститься, глядит на отца одичалыми глазами, за столом молчит.
Как-то перед обедом семейно стали на молитву. Яков Алексеевич, разлопушив бороду, отмахивал кресты, как косой по лугу орудовал; мать Степкина в поклонах ломалась, словно складной аршин; вся семья дружно махала руками. На столе дымились щи; хмелинами благоухал свежий хлеб. Степка стоял возле притолоки, заложив руки за спину, переступая с ноги на ногу.
– Ты человек? – помолившись, спросил Яков Алексеевич.
– Тебе лучше знать…
– Ну, а если человек и садишься с людьми за стол, то крести харю. В этом и разница промеж тобой и быком. Это бык так делает: из яслев жрет, а потом повернулся и туда же надворничает.
Степка направился было к двери, но одумался, вернулся и, на ходу крестясь, скользнул за стол.
За несколько дней пожелтел с лица Яков Алексеевич; похаживая по двору, хмурил брови; знали домашние, что пережевывает какую-нибудь мыслишку старик, недаром по ночам кряхтит, возится и засыпает только перед рассветом. Мать как-то шепнула Степке:
– Не знаю, Степушка, что наш Алексеевич задумал… Либо тебе какую беду строит, либо кого опутать хочет…
Степка-то знал, что на него готовит отец поход, и, притаившись, подумывал, куда направить лыжи в том случае, если старик укажет на ворота.
В самом деле, есть о чем подумать Якову Алексеевичу: будь Степке вместо двадцати пятнадцать годов, тогда бы с ним легко можно справиться. Долго ли взять из чулана новые ременные вожжи да покрепче намотать на руку? А в двадцать годов любые вожжи тонки будут; таких оболтусов учат дышлиной, но по теперешним временам за дышлину так прискребут, что и жарко и тошно будет. Как тут не кряхтеть старику по ночам и не хмурить бровей в потемках?
Максим – старший брат Степки, казак ядреный и сильный, – по вечерам, выдалбливая ложки, спрашивал Степку:
– А скажи, браток, на чуму тебе сдался этот комсомол?
– Не вяжись! – рубил Степка.
– Нет, ты скажи, – не унимался Максим. – Вот я прожил двадцать девять лет, больше твово видал и знаю и так полагаю, что пустяковина все это… Разным рабочим подходящая штука, он восемь часов отдежурил – и в клуб, в комсомол, а нам, хлеборобам, не рука… Летом в рабочую пору протаскаешься ночь, а днем какой из тебя работник будет?.. Ты по совести скажи: может, ты хочешь службу какую получить, для этого и вступил? – ехидно спрашивал Максим.
Степка, бледнея, молчал, и губы у него дрожали от обиды.
– Ерундовская власть. Нам, казакам, даже вредная. Одним коммунистам житье, а ты хоть репку пой… Такая власть долго не продержится. Хоть и крепко присосались к хлеборобовой шее разные ваши комсомолы, а как приспеет время, ажник черт их возьмет!
На потном лбу Максима подпрыгивала мокрая прядка волос. Нож, обтесывая болванку, гневно метал стружки. Степка, бесцельно листая книгу, угрюмо сопел: ему не хотелось ввязываться в спор, потому что сам
- Наука ненависти - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Слово о Родине (сборник) - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 5. Голубая книга - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений. Том 3. Сентиментальные повести - Михаил Михайлович Зощенко - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в четырех томах. Том 4. - Николай Погодин - Советская классическая проза
- Тихий Дон. Том 1 - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Том 6. Поднятая целина. Книга первая - Михаил Шолохов - Советская классическая проза
- Собрание сочинений в пяти томах. Том первый. Научно-фантастические рассказы - Иван Ефремов - Советская классическая проза
- Волгины - Георгий Шолохов-Синявский - О войне
- Самолет не вернулся - Евгений Гончаренко - О войне