Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мы, христиане, должны помогать друг другу, – пошутил я.
– Дело тут не в христианстве, а в здравом смысле. Пока ты не пошел вразнос, ты должен разбираться с этими делами сам, вот и все. Это вопрос самолюбия. Кроме того, я знал одного мозгоправа – не Слоткина, а настоящего шарлатана – в психиатрическом отделении морского госпиталя – после войны, я вам рассказывал. Этот хмырь, ей-богу не вру, едва мог сосчитать до десяти. У него был лобик в полсантиметра высотой, красный нос, а из ушей торчала шерсть, и я только одно про него помню: он в жизни не слыхал о Домье. Читал фамилию – Дау-Майер, ну прямо как в их дурацких психологических тестах. О чем может договориться такой малый с пациентом вроде меня, в особенности таким, каким я был в Париже? В общем, возвращаясь к тому, с чего это началось: все, значит, копится во мне и не находит выхода.
Вокруг меня самый прекрасный – нет, Флоренция все же на первом месте – город на земле, и во мне все горит и дрожит: поймать его черты, сохранить, сберечь, запечатлеть или что там – и я так же способен на это, как слепой, водяночный девяностолетний евнух. Какой расклад, какая прямая дорожка к запою! Ну, я и бросился в него очертя голову. И поехало… а к чему приехало, вам известно. Не знаю даже, как это начиналось – наверное, постепенно, только не успел я оглянуться, как уже сидел в этом по уши. Эх, видели бы вы меня… хотя чего там, вы же видели. Я и в Самбуко был хорош, но в Париже еще лучше – покрепче был и принять мог побольше. Как верблюд, который вышел из Гоби, и пустой сморщенный этот горб надо снова наполнить до отказа. Господи, как я хлестал! Если есть на свете нимфоманы от алкоголизма, я таким и был – постоянный свербящий позыв, полубезумный, наверно… Жирный испорченный мальчишка, которого запустили в бассейн с лимонадом. Фу, даже вспоминать противно.
С минуту мы сидели молча, но ему явно хотелось рассказывать дальше.
– Меня тащило – вот какое было чувство. Такое, что меня притащило в Самбуко. И до сих пор не знаю, может, я все это нафантазировал, а была просто цепь совпадений, которая привела к известному результату. В общем, попробуйте еще раз представить себе Кинсолвингов в Париже. Воображение не отказывает? Так вот представьте: мастерская на верхнем этаже в печальном пыльном переулочке У вокзала Монпарнас, большая комната, и в ней дрожат нефритовые тени виноградных листьев. Конец весны, конец дня, воскресенье. Пахнет хлебом и пахнет грустью – Париж всегда пахнет грустью, даже в самый солнечный, погожий день. Это истинная правда. В переулке лает собака. Наверху звуки хаоса и разгрома. Entrons.[182] Перед вами обитатели этого шумного логова. Первая – Поппи Кинсолвинг, урожденная Полина Шеннон, хозяйка этого замка, отпрыск большой делавэрской семьи – к сожалению, не Дюпонов, – неповторимое создание, в котором соединились детская мудрость и очарование (черт, ненавижу это слово!) феи, – мужнина гордость, радость и отчаяние, ласковая, щедрая, любящая жена и самая кошмарная домашняя хозяйка на свете. На ней только розовая комбинация. Голова украшена алюминиевыми бигуди. Рукой она протягивает младенцу в колыбельку бутылочку (Ники только что появился на свет при помощи кесарева сечения), а голосом вопит на троих детей, которые носятся по жаркой комнате как оглашенные. Им, значит, восемь лет, пять… Нет, Пегги, наверно, только шесть исполнилось. Ладно, черт с ним. Дети хорошенькие и шумные и так похожи на мать, что ее часто принимают за их сестру. Поппи вопит не своим голосом. «Дети! – орет она. – Дети! Дети! Тихо! Маленького напугаете!» Призыв ее остается втуне; совладать со своим потомством она может так же, как со стаей волков. Она в отчаянии закатывает глаза, поворачивается, роняет недоеденный рожок с мороженым и кричит мужу. «Касс! – кричит она. – Утихомирь их!»
Он помолчал, потом сказал с кривой усмешкой:
– Да, хлебнула она со мной – и хоть бы когда пожаловалась. Она католичка, как вам известно, а я… не знаю, что я такое, но уж точно не католик, и всю свою злость я стал вымещать на ее вере. Вообще-то я тоже из религиозной семьи, но с религией порвал напрочь (и по-прежнему не в ладах) – а тогда, надо думать, угрызался, и на душе это лежало здоровенным камнем. Отец был священником. Ну вот, а когда они с матерью попали под поезд в Северной Каролине – мне тогда было десять, – меня взял на воспитание дядя. И он, и тетка были методисты, набожные ужасно, и он хотел сделать из меня священника, потому что брат его дорогой жены был священником и потому что традиция и так далее. А я хотел быть художником. Я не хотел быть толстоморденьким молодым пастырем, и корешиться с серафимами, и по воскресеньям в поте руки здороваться с банкирами и ростовщиками, и до размягчения мозгов объяснять торговцам подержанными автомобилями, какие они праведники. И не стал. А после войны, когда ходил в художественное училище в Нью-Йорке, познакомился с Поппи. Любовь с первого взгляда. Семья у нее была денежная, что всегда кстати. В общем, раззадорила она меня до невозможности. Ее как раз собирались вышибить с первого курса колледжа, не потому что она тупица, а… как бы вам сказать – слишком воздушная для этого дела; короче, католичка, не католичка – втрескался как полоумный. Я не знал тогда, что уже припасена для нее дубина темных протестантских предрассудков и я стану глушить ее этой дубиной в оправдание собственной неполноценности. Думаю, ей бывало невмоготу. Меня бы вывести во двор за это да расстрелять.
Однако вернемся в Париж… к отцу семейства – этому овощу, этому недоразумению в штанах, этой развалине, этому художнику без портфеля. Он возлежит на истертой кушетке, сигарета прилеплена к губе à la apache,[183] в руке бутылка самого низкосортного коньяка. Он читает очередной номер… ну, скажем, «Конфиденшл». Или «Фронт пейдж детектив», или «Уинк», или еще какой-нибудь из полусотни милых американских журнальчиков, которыми торгуют на рю дю Бак. Вот до чего я докатился. Итак, взглянем на него еще раз, на этого долбака, на этого оглоеда. Поппи опять кричит: «Касс! У ребенка болит животик, а ты валяешься! Касс, сделай что-нибудь!» Он, очевидно, слышит ее, потому что кряхтит и ворочается, и тень раздражения, если не сказать – досады, пробегает по его помятой личности. Не говоря ни слова, он продолжает листать свой каталог белых ляжек, белых титек и круглых попок. Жена опять кричит, собака воет на улице, дети пляшут и вопят. Все это погружено в вонь варящейся брюквы. Наконец, когда голос этой… этой хрупкой девы взвивается до невыносимой высоты и пронзительности, с плиты падает кастрюля: грохот, плеск, клубы пара. Оглоед вскакивает на ноги и ревет. «Убирайтесь к чертовой матери, гнусные насекомые! – ревет он. – Немедленно! Все до одного! – кричит он, глядя мутными глазами на красивых деток, плоды его чресл. – Вон отсюда, чтоб вам пусто было! Утопитесь в речке! Сдохните! Под колеса попадите! Вон! Чтобы духу вашего не было! Чтобы духу вашего не было! Вон, пока я газ не включил!» И добивается своего. С истерическими рыданиями и блеянием, в испуге, в панике весь выводок убегает на улицу. Поппи так напугана, что надевает юбку задом наперед, и так дрожит, что едва протискивается в дверь с несчастным младенцем, у которого болит животик… – Он замолчал.
– А потом?…
– Ну что, – сказал он уже спокойнее: – Ужасно. Когда ты сам себе отвратителен, главная беда не в том, что ты себя начинаешь уродовать – тоже, кстати, удовольствия мало, – а то, что очень просто можешь испортить жизнь другим. Конечно, у нас с Поппи случались размолвки – в какой семье их не бывает? Но такой номер я выкинул впервые. Гнусность; но по сути дела – это совершенно ясно – отвращение, которое я испытывал к себе, я просто выместил на Поппи и детях. Боже, как мне было паршиво! Помню, в Самбуко в один из сравнительно светлых – то есть трезвых – периодов мне приснился сон. Я помню его не весь, а только то, что там было письменное послание ко мне. Это был один из самых странных снов: словно какой-то полоумный старый моралист вылез из подсознания и мелом написал этот афоризм прямо у меня в голове. И прямо в точку, сперва я даже подумал, что в меня вселилась душа какого-то великого философа. «Восторжествовать над собой – это значит восторжествовать над смертью. Это значит восторжествовать над зверем, которого ты поселил между своей душой и своим Богом». Понимаете, чистая правда. Но в Париже таких идей и откровений у меня не было. Над собой. Над собой! Когда от тебя осталась лужица. Понимаете, я прямо слышал… чуть ли не видел… каждое сокращение моего дырявого желудка, видел, как натужно работают почки, выцеживая жидкий шлак, смотрел, как мои скользкие, серые, влажные кишки борются с отравой, которую я в себя лью… и бронхи, прокопченные французскими сигаретами, и мозг! Мой несчастный, больной, замученный мозг! Господи, меня не было. Была каша. И она не воспринимала ничего, кроме жалкой толчеи собственных корпускул.
- Исход - Игорь Шенфельд - Современная проза
- Парижское безумство, или Добиньи - Эмиль Брагинский - Современная проза
- Пять баксов для доктора Брауна. Книга четвертая - М. Маллоу - Современная проза
- Красный Таймень - Аскольд Якубовский - Современная проза
- Перед cвоей cмертью мама полюбила меня - Жанна Свет - Современная проза
- АРХИПЕЛАГ СВЯТОГО ПЕТРА - Наталья Галкина - Современная проза
- Бородино - Герхард Майер - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Красный рок (сборник) - Борис Евсеев - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза