Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Русских — и детей — и поэтов — фатализм.
Эллис жил в меблированных комнатах «Дон», с синей трактирной вывеской, на Смоленском рынке. Однажды мы с Асей, зайдя к нему вместо гимназии, застали посреди его темной, с утра темной, всегда темной, с опущенными шторами — не выносил дня! — и двумя свечами перед бюстом Данте — комнаты — что‑то летящее, разлетающееся, явно на отлете — ухода. И, прежде чем мы опомниться могли, Эллис:
— Борис Николаевич Бугаев. А это— Цветаевы, Марина и Ася.
Поворот, почти пируэт, тут же повторенный на стене его огромной от свечей тенью, острый взгляд, даже укол, глаз, конец перебитой нашим входом фразы, — человек уходил, и ничто уже его не могло остановить, и, с поклоном, похожим на на какого‑то балетного отступления:
— Всего хорошего.
— Всего лучшего.
Дома, ложась спать:
— А все‑таки увидели Андрея Белогсх Он мне сказал: «Всего лучшего».
— Нет, мне — всего лучшего. Тебе — всего хорошего.
— Нет, именно тебе — всего хорошего, а мне…
— Ну, тебе — лучшего! (Про себя: сама знаешь, что — мне!)
«Хорошего» или «лучшего» — осуществилось оно не через него. Встреча не повторилась. Странно, что, вращаясь в самом близком его кругу: Эллис, его друг Нилендер, К. П. Христофорова, сестры Тургеневы, Сережа Соловьев, брат и сестра Виноградовы — я его в той моей дозамужней юности больше не встретила. Никогда и не искала. Дала судьба. раз — не надо просить второго. Слава богу, что — раз. Могло бы и не быть.
Впрочем, видела его часто, года два спустя, в «Мусагете», но именно — видела, и чаще — спиной, с белым мелком в руке обтанцовывающего черную доску, тут же испещряемую — как из рукава сыпались! — запятыми, полулуниями и зигзагами ритмических схем, так напоминавших гимназические геометрические, что я, по естественному чувству самосохранения (а вдруг обернется и вызовет к доске?), с танцующей спины Белого переходила на недвижные фасы тайного советника Гете и доктора Штейнера, во все свои огромные глаза глядевшие или не глядевшие на нас со стены.
Так это у меня и осталось: первый Белый, танцующий перед Гете и Штейнером, как некогда Давид перед ковчегом. В жизни символиста все — символ, не — символов — нет.
…Но есть у меня еще одно, более раннее, до знакомства, воспоминание, незначительное, но рассказа стоящее, хотя бы уже из‑за тургеневских мест, с которыми Белый вдвойне связан: как писатель и как страдатель.
Тульская губерния, разъезд «Толстое», тут же город Чермь, где Иван беседовал с чертом, тут же Бежин Луг. И вот, на каких- то именинах, в сновиденном белом доме с сновиденным черным парком.
— Какая вы розовая, здоровая, наверное рассудительная, — поет, охая от жары и жиру, хозяйка — помещица — мне, — а вот мои — сухие, как козы, и совсем сумасшедшие. Особенно Бишетка — это ее бабушка так назвала, за глаза и за прыжки. Ну, подумайте, голубушка, сижу я, это, у нас в Москве в столовой и слышу, Бишетка в передней по телефону: «Позовите, пожалуйста, к телефону Андрея Белого». Ну, тут я сразу насторожилась, уж странно очень — ведь либо Андрей, либо Андрей Петрович, скажем, а то что же это за «Андрей Белый» такой, точно каторжник или дворник?
Стоит, ждет, долго ждет, должно быть, не идет, и вдруг, голубушка моя, ушам своим не верю: «Вы — Андрей Белый? Будьте так любезны, скажите, пожалуйста, какие у вас глаза? Мы с сестрами держали пари…» Тут молчание настало долгое, — ну, думаю, наверное, ее отчитывает — бог знает за кого принял! — уж встать хочу, объяснить тому господину, что она — по молодости, и без отца росла, и без всякого там, скажем, какого‑нибудь умысла… словом: дура— что… и вдруг, опять заговорила: «Значит, серые? Правда, серые? Нет, вовсе не как у всех людей, а как ни у кого в Москве и на всем свете! Я на лекции была и сама видела, только не знала, серые или зеленые… Вот и выиграла пари… Ура! Ура! Ура! Спасибо вам, Андрей Белый, за серые!»
Влетает ко мне: «Ма-ама! Серые!» — «Да уж слышу, что серые, а отдала бы я тебя лучше в Екатерининский институт, как мне Анна Семеновна советовала…» — «Да какие там Екатерининские институты? Ты знаешь, с кем я сейчас по телефону говорила? (А сама скачет вверх — вниз, вверх — вниз, под самый потолок, — вы ведь видите, какая она у меня высокая, а потолки‑то у нас в Москве низкие, сейчас люстру башкой сшибет!) С Андреем Белым, с самым знаменитым писателем России! А ты знаешь, что он мне ответил? «Совсем не знаю, сейчас посмотрю». И пошел смотреться в зеркало, оттого так долго. И, конечно, оказались — серые. Ты понимаешь, мама: Андрей Белый, тот, что читал лекцию, еще скандал был, страшно свистели… Я теперь и с Блоком познакомлюсь…»
Рассказчица переводит дух и, упавшим голосом:
— Уж какой он там самый великий писатель — не знаю. Мы Тургенева читали, благо и места наши… Ну, великий или не великий, писатель или не писатель, а все же человек порядочный, не выругал, не заподозрил, а сразу понял — дура… и пошел в зеркало смотреться… как дурак… Потом я ее спрашиваю: «А не спросил он, Бишетка, какие у тебя глаза?» — «Да что ты, мама, очень ему интересно, какие у меня глаза? Разве я знаменитость какая- нибудь?»
Милый Борис Николаевич, когда я четырнадцать лет спустя в берлинской «Pragcrdiele» вам это рассказала, ваш первый вопрос был:
— А какие у нее были? Бишет? Bichette[133]? Козочка? Серые, наверное? И вот такие? (перерезает воздух вкось) — как у настоящей козы? Сколько ей тогда было лет? Семнадцать? Такая, такая, такая высокая? Пепельно — русая? И прыгала неподвижно (чуть не опрокидывает стол) — вот так, вот так, вот так?
(«Борис Николаевич показывает Марине Ивановне эвритмию», — шепот с соседнего столика.)
— Почему же она мне никогда не написала? Родная, голубушка, ее нельзя было бы найти? Нельзя — нигде? Она, конечно, умерла. Все, все они умирают— или уходят (вызывающий взгляд на круговую) — вы не понимаете! Абрам Григорьевич, и вы слушайте! Девушка с козьими глазами, Bichette, которая была на моем чтении…
Издатель, вяло:
— На котором чтении? Уже здесь?
Он, вперясь:
— Конечно, здесь, потому что я сейчас там, потому что там сейчас здесь, и никакого здесь, кроме там! Никакого сейчас, кроме тогда, потому что тогда вечно, вечно, вечно!.. Это и есть фетовское теперь.
(Подходит и другой его издатель.) Белый моляще:
— Соломон Гитманович, слушайте и вы. Девушка. Четырнадцать лет назад. Bichette, с козьими глазами, которая вот так от радости, что я ей ответил по телефону, какие у меня глаза… Четырнадцать лет назад. Она сейчас— Валькирия… Вернее, она была бы Валькирия… Я знаю, что она умерла…
(Почтительное, сочувственно — недоуменное и чуть — чуть комическое молчание. Так молчат, когда внезапно узнают о смерти человека, о котором впервые слышат, и о котором тут же убивается один из присутствующих.) Белый, с внезапным поворотом всего тела, хотя странно о нем говорить всего и тела, до того этого всего было мало, и до того это было не тело, — напуская на меня всю птицу своего тела:
— А эта Bichette — действительно была? Вы это не… сочинили? (Подозрительно и агрессивно.) Потому что я ничего не помню, никаких глаз по телефону… Я вам, конечно, верю, но… (Окружающим.) Потому что это чрезвычайно важно. Потому что, если она была — то это была моя судьба. Моя не — судьба. Потому у меня и не было судьбы. И я только теперь знаю, отчего я погиб. До чего я погиб!
Не зная, что сказать, и чувствуя, что девушка уже исчерпана, что остается одно беловское беснование, издатели с женами и писатели с женами незаметно и молниеносно… даже не: исчезают: их — нет. Белый, изучающий тиснение скатерти, точно ища в ней рун, письмен, следов — внезапно вскинув голову и заливая меня светом — каких угодно, только не серых глаз, явно меня не видящих:
— Bichette… Bichette… Я что‑то, что‑то, что‑то помню. Но… не совпадает! Я тогда был совсем маленьким, меня почти еще не было, меня просто не было…
Не зная и я, что сказать в ответ на такое полное небытие, жду, что через секунду он уже опять будет.
Меня не было, было: я, оно. Вы, конечно, меня понимаете? (Вечный вопрос всех, на понимание до того не рассчитывающих, что даже не пережидают ответа.) Одну секунду… Стойте! Сейчас всплывет. (Властный жест мага.) Сейчас появится! Но почему Bichette, когда— Biquette! Потому что — на эшафот готов взойти, что — Biquette! Но почему Biquette, когда Bichette?
— Борис Николаевич, теперь уж вы — стойте! (и, напевом)
Ah, tu sortiras, Biquette, Biquette,
Ah, tu sortiras de ce chou la![134]
Потому что вам в младенчестве, когда вас еще не было, это вам пела ваша французская — нет, швейцарская М-llе, которая у вас была.
- Что видела собака: Про первопроходцев, гениев второго плана, поздние таланты, а также другие истории - Малкольм Гладуэлл - Прочая документальная литература
- Прозвища казаков донских и кубанских станиц. Казачья жизнь - Геннадий Коваленко - Прочая документальная литература
- Бунтующий флот России. От Екатерины II до Брежнева - Игорь Хмельнов - Прочая документальная литература
- Люди, годы, жизнь. Воспоминания в трех томах - Илья Эренбург - Прочая документальная литература
- Печальные ритуалы императорской России - Марина Логунова - Прочая документальная литература
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Правда страшного времени (1938-1947) - Комиссаров Борис Ильич - Прочая документальная литература
- Товарищ Сталин. Личность без культа - Александр Неукропный - Прочая документальная литература / История
- Сыны Каина: история серийных убийц от каменного века до наших дней - Питер Вронский - Прочая документальная литература / Публицистика / Юриспруденция
- Сестры. Очерк из жизни Среднего Урала - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Прочая документальная литература