Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Туманность этих вопросов, их многозначительность и даже произвольность не лишили их в моих глазах важности… как если бы мне заранее было бы известно, что здесь что-то должно соответствовать истине. Но вопрос становился более затруднительным, когда я пытался понять, насколько глубоко в нашей культуре отражена эта оппозиция между восходящей и нисходящей линиями жизни. Что меня волновало? Чего я желал бы? Меня прежде всего волновало то, чтобы роковая граница, разделяющая две не только различные, но и противоположные фазы жизни, была признана и показана. Тем временем все в культуре говорило скорее о желании стереть границу — взрослые вели себя так, как будто они продолжали жить той же самой жизнью, что и молодежь, а не другой. Не скрою, что не только во взрослом, но и в старце есть жизненная сила, но по своей сути это не та же самая сила, поскольку направлена она против смерти. Но именно эти уже умирающие люди имели превосходство, они обладали силой, аккумулированной ими в течение их жизни, и они навязывали культуру. Культура была творением старших — творением умирающих.
Мне было достаточно лишь одного мгновенья духовной связи с Ретиро, и язык культуры начинал звучать в ушах фальшиво и никчемно. Истины. Лозунги. Философии. Нравственности. Религии. Кодексы. Но все это было как в другом регистре — выдумано, сказано, написано людьми, частично уже отошедшими от существования, которым не хватало будущего… тяжелое произведение отягощенных, окостеневшее создание окостеневших… в то время, когда там, в Ретиро, вся эта культура расплывалась в какой-то молодой недостаточности, и становилась «хуже»… «хуже» потому, что тот, кто еще может развиваться, всегда хуже, чем его конечное воплощение. Секретом Ретиро, воистину демоническим, было то, что там ничего не могло найти полного отражения, все должно было быть ниже уровня, в своеобразной начальной фазе, не завершенное, тонущее в низшем… и все-таки это была самая настоящая живая и достойная восхищения жизнь, самое высокое из доступных нам ее воплощений. Ницшеанство с его жизнеутверждением? Но у Ницше не было ни малейшего чутья в этих вопросах, трудно представить себе что-либо более бумажное и даже более смешное, в еще худшем вкусе, чем его сверхчеловек и его молодая человеческая бестия, нет, неправда, не совершенство, полнота, а как раз недостаточность, более низкое, худшее — свойственное тому, что еще молодо, т. е. живо. Тогда я еще не знал, что о довольно похожие на мои трудности, связанные с желанием воспринимать жизнь во всей ее полноте, в движении, разбивают свои головы экзистенциализмы, получившие известность лишь после войны. Так поймите же мое одиночество и мое внутреннее противоречие, которое становилось трещиной на всем моем артистическом здании: как художник, артист, я был призван стремиться к совершенству — но меня манило несовершенство; я должен был создавать ценности, но в моих глазах приобрело цену несовершенство. Венеру Милосскую, Аполлоны, Парфенон, Сикстинскую капеллу и все фуги Баха я отдавал за одну тривиальную шутку, вылетавшую из уст, соединенных братскими узами с унижением, с унижающими устами…
Пришло время кончить эти признания. Ничего из того, о чем я здесь пишу, не было для меня «решено» — все осталось в виде фермента до дня сегодняшнего. Может, когда-нибудь я расскажу, как в последующие годы новое вторжение в мою жизнь той моей родины, Польши, отдалило меня от Ретиро и частично вернуло меня к другим делам. Если я и должен был освободиться от этого аргентинского опыта, то лишь затем, что, по-моему, важно, чтобы человек, обращающийся к публике, литератор, иногда выводил своего слушателя за фасад формы, в кипящий котел своей частной истории. Что, смешная и даже унизительная? Только дети и добродушные тетки (стародевическая невинность которых, к сожалению, является важным фактором нашего общественного мнения) могут представить себе, что писатель — это существо спокойно возвышенное, благородное духом, поучающее с высот своего «таланта» о том, что есть Добро и Красота. Нет, писатель не сидит на вершинах, а снизу лезет в гору, и кто бы посмел серьезно требовать, чтобы мы на нашей бумаге развязывали все гордиевы узлы существования? Человек слаб и ограничен. Человек не может быть смелее, чем он есть на самом деле. Рост силы человека может произойти только тогда, когда другой человек поделится с ним своей силой. Поэтому задача литератора состоит в том, чтобы эти проблемы привлекали к себе всеобщее внимание и дошли до людей, — а уж там их как-нибудь решат.
В заключение я хочу добавить, что чувство именно этого бессилия по отношению к проблеме склоняло меня в следующие годы к переходу от теории к людям, к конкретным человеческим личностям. Из туманов Ретиро вышли две задачи, явные, важные, определяющие, смогу ли я в будущем высказываться откровеннее или же буду вынужден прятать себя… Первая из них, ясное дело, — придать первостепенное значение этому второстепенному слову «мальчик», и в добавление ко всем официальным алтарям построить еще один, на котором стоял бы молодой бог худшего, низшего, незначительного во всей своей связанной с дольним мощи. Вот необходимое расширение нашего сознания — ввести, по крайней мере в искусство, по крайней мере в мое искусство, другой полюс становления, назвать человеческий тип, который роднит нас с несовершенством, заставить воздать ему почести! Но здесь возникает вторая задача, ибо даже задеть кончиком пера эту тему было невозможно без предварительного освобождения от «мужского начала», и чтобы иметь право говорить или писать об этом, я должен был сначала преодолеть в себе страх перед несовершенством в этом отношении, перед женственностью. Ах! Я знал эту мужественность, которую на себя напускали они, мужчины, в своем кругу, подстрекая друг друга к ней, принуждая друг друга в паническом страхе перед женщиной в себе, я знал мужчин, напряженных в стремлении к мужчине, судорожных самцов, обучающих мужественностью. Такой мужчина искусственно культивировал свои черты: был чрезмерен в тяжеловесности, грубости, силе и важности, был тем, кто насилует, кто завоевывает превосходством, а потому — боялся красоты и очарования, — этого орудия слабых — заходился в мужской чудовищности, становился разнузданным и тривиальным, или глупым и бездарным. Высшим воплощением этого «обучения» были, видимо, те банкеты пьяных офицеров царской гвардии, на которых привязывали веревку к члену, после чего под столом один дергал другого за веревку, а тот, кто первый не выдерживал и вскрикивал, тот платил за ужин. Но дух этой культивируемой мужественности проявлялся во всем, можно сказать — в истории. Я видел, как таких мужчин их паническая мужественность лишала не только чувства меры, но и какой бы то ни было интуиции в общении с миром: там, где следовало быть глубоким, он бросался, толкался, пер напролом. Все становилось в нем чрезмерным: героизм, строгость, мощь, добродетель. Целые народы в таких пароксизмах бросались как бы на шпагу тореадора — в жутком страхе, как бы зрители не приписали им даже самой слабой связи с ewig weibliche… У меня не было никакого сомнения, что этот надутый бык поскачет на меня, когда учует, что я покушаюсь на его бесценные гениталии.
Чтобы предотвратить это, я должен был найти для себя другой путь — кроме мужчины и женщины, но который, однако, не имел бы ничего общего с «третьим полом» — внесексуальный и чисто человеческий путь, с которого можно приступить к проветриванию этих душных и зараженных полом окрестностей. Не быть прежде всего мужчиной, быть человеком, который лишь на втором плане мужчина, не идентифицировать себя с мужским началом, не хотеть этого… И только если бы я таким образом решительно и явно порвал бы с мужским началом, его суд надо мной потерял бы свою силу и я мог бы тогда много рассказать такого, о чем рассказывать не принято.
Но эти проекты остались проектами. В ходе моего дальнейшего пребывания в Аргентине необходимость заработка придавила меня до такой степени, что с тех пор какая бы то ни было реализация в длительной перспективе и в широком масштабе стала технически невозможной. Я не мог сосредоточится. Бюрократия поглотила меня и задавила своими бумагами, сиречь, своим абсурдом — тогда как настоящая жизнь удалялась от меня, как море в час отлива. Из последних сил я написал «Транс-Атлантик», в котором вы найдете много из рассказанного здесь, а потом я был обречен на поденную литературную работу, такую как этот мой дневник, где ничего не могу вам передать, кроме беглого резюме, убого рассудочного, почти журналистского. Трудно. Но пусть и это будет хоть каким-то следом моего вживания в другую, в скорбную родину, в Аргентину, которую послала мне судьба и от которой я бы уже не смог окончательно оторваться.
* * *Не без влияния на написание этих воспоминаний остался тот факт, что недавно полиция Буэнос Айреса провела большую чистку в местном Коридонизме. Арестовано несколько сот человек. Но что может полиция перед лицом болезни? Разве она в состоянии арестовать рак? Наложить штраф на тиф?
- Девственность и другие рассказы. Порнография. Страницы дневника. - Витольд Гомбрович - Современная проза
- Плясун адвоката Крайковского - Витольд Гомбрович - Современная проза
- Атеистические чтения - Олег Оранжевый - Современная проза
- Кое-что о Билли - Дуги Бримсон - Современная проза
- Сын Бога Грома - Арто Паасилинна - Современная проза
- По ту сторону (сборник) - Виктория Данилова - Современная проза
- Праздник похорон - Михаил Чулаки - Современная проза
- Тысяча жизней. Ода кризису зрелого возраста - Борис Кригер - Современная проза
- Формула Бога - Жозе Душ Сантуш - Современная проза
- Вавилонская блудница - Анхель де Куатьэ - Современная проза