Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вновь оказавшись в Москве, где она почти сразу же приступила к работе в Музее изящных искусств, основанном когда-то ее отцом,[191] Анастасия связалась с Пастернаком, и они вдвоем стали искать убедительные доводы заставить Марину вернуться в Россию. Им было ясно: если Цветаева вернется на родину, все ее проблемы решатся сами собой. И первой их заботой стало – донести эту идею до Максима Горького, любимого и обласканного Советами писателя, чье мнение могло стать решающим для властей. Они уверяли Горького, что присутствие в Москве Марины Цветаевой вознесет небывало высоко престиж советской литературы в мире. Но Горький не разделял их восхищения талантом Марины. Он находил ее поэзию «кричащей», даже «истеричной», ему казалось, что она плохо владеет смыслом слов, употребляемых ею направо и налево. «…у сестры Вашей многого не понимаю, – писал он Анастасии в не отосланном ей письме, с фотокопией которого корреспондентка сумела познакомиться только в 1961 году, – как не понимаю опьянения словами вообще ни у кого. Нет, не этим приемом можно поймать неуловимое в чувстве и в мысли, не этим».[192]
А в то самое время, когда этот выдающийся мастер социалистического реализма в литературе вот так – издалека – выносил ей приговоры, Марину Цветаеву одолевал соблазн (может быть, для того, чтобы бросить ему вызов?) вернуться к своему прежнему восторгу в адрес героев Белой армии. Пользуясь заметками мужа о Гражданской войне, она хотела создать поэму, посвященную ста дням обороны Перекопского перешейка, осаждаемого красными, придав в новом сочинении символическое значение любым попыткам, продиктованным самозабвением. Однако Сергей, доверив ей сначала свои блокноты, внезапно забрал их назад. Возможно, из опасения, как бы Марина снова не вызвала катастрофы излишней своей пылкостью. Это привело ее в замешательство, и она отказалась продолжать работу над вещью.
«Вот я полгода писала Перекоп (поэму гражданской войны), – жалуется она Анне Тесковой, – никто не берет, правым – лева по форме, левым – права по содержанию. <…> Словом, полгода работы даром, – не только не заплатят, но и не напечатают, т. е. не прочтут».
Отложив рукопись «Перекопа» в ящик, она отдалась работе над новым текстом – близким по вдохновившему его источнику: «Поэмой о Царской Семье». Император России, императрица и их дети были убиты в ночь с 16 на 17 июля 1918 года в Екатеринбурге. Разве они – и они тоже! – не имели права на то, чтобы хотя бы посмертно им воздала честь та, для кого лететь на помощь побежденным было законом? В августе 1936 года Марина присутствовала на двух подряд выступлениях бывшего главы Временного правительства России, адвоката и политика Александра Керенского, который дрожащим от волнения голосом вспоминал об ужасной судьбе последних Романовых. Он утверждал, что выслал Николая II из его мирной резиденции в Царском Селе, отправив вместе с близкими в Сибирь, только для того, чтобы уберечь монарха от преследований, которым всех их подвергли бы жители Санкт-Петербурга. Побежденная диалектикой оратора Марина вообразила, что Керенский, как и она сама, безутешен из-за этого убийства, из-за которого Россия будет покрыта краской стыда до конца времен. Но, поначалу возбудившись сюжетом, она на полпути бросила работу над этим реквиемом – так, будто ставка в этой политической игре при ее позиции чересчур высока. От дерзкого проекта остался только один фрагмент, названный «Сибирь». А в последнем порыве верности прошлому она напишет под заголовком незаконченной рукописи «Перекопа» посвящение Сереже: «Моему дорогому и вечному добровольцу»…
Необходимость отдать дань героизму, о котором скорее всего никто бы и не вспомнил спустя столько лет, у Марины сопровождалась внезапным порывом страсти к юному поэту, редактору «Последних новостей» Николаю Гронскому. Свежесть, талант, энтузиазм этого мальчика, с которым она только что познакомилась, вернули Марину к жизни. Она давала Гронскому уроки стихосложения, он – в отплату – совершал с ней долгие пешие прогулки. Не прошло и двух дней после знакомства, а она уже отправилась с ним в пятнадцатикилометровый поход до Версаля. «Блаженство! – пишет она Анне Тесковой. – Мой спутник – породистый 18-летний щенок, учит меня всему, чему научился в гимназии (о, многому!) – я его – всему, чему в тетради. (Писанье – ученье, не в жизни же учишься!) Обмениваемся школами. Только я – самоучка. И оба отличные ходоки».
Соблазнившись этим резвым поклонником, одновременно дебютировавшим в литературе и в любви, она предложила ему приехать будущим летом на дачу в Понтайяк, что в департаменте Приморская Шаранта, на берегу Атлантического океана. Сначала он пообещал приехать в сентябре – продолжить лирические прогулки уже на пляже, и она заранее предвкушала удовольствие, которое получит от этих одновременно невинных и извращенных свиданий. Но в последнюю минуту Гронский свои намерения изменил. Может быть, просто отложил? Увы, нет! Мотив этого обмана был удручающе банален: Гронский влюбился в свою ровесницу, восемнадцатилетнюю девушку.
Как любой мужчина, начисто лишенный воображения, он бросил зрелую и гениальную женщину ради деревенщины с гладкими щечками и свежим дыханием. Марина приняла это предательство так же, как принимала свое старение – год за годом, глядя на отражение в зеркале своей спальни.
Разочарованная в жизни, она вернулась к сочинительству – единственному наркотику, который шел ей на пользу. Но когда она закончила «Перекоп» и когда «Последние новости» начали публиковать «Лебединый стан» с продолжениями, ей пришлось пережить новое испытание. Случай, который стал его причиной, произошел в ноябре 1928 года в период пребывания в Париже Владимира Маяковского. Едва приехав туда, поэт был приглашен читать свои стихи на литературном вечере. Зал был полон. Марина – страстная поклонница этого советского поэта – разумеется, тоже присутствовала. Вышла после выступления вне себя от восторга и назавтра же отдала в новую еженедельную газету своего мужа «Евразия» текст, воздававший хвалу высокому гостю и собрату по перу. Сближая воспоминания о прежних днях со вчерашними впечатлениями, она пишет там: «28 апреля 1922 г., накануне моего отъезда из России, рано утром, на совершенно пустом Кузнецком я встретила Маяковского.
– Ну-с, Маяковский, что же передать от вас Европе?
– Что правда – здесь.
7 ноября 1928 г., поздно вечером, выходя из Café Voltaire, я на вопрос:
– Что же скажете о России после чтения Маяковского? – не задумываясь, ответила:
– Что сила – там».[193]
Это фрондерское заявление, напечатанное в издании, по слухам, находившемся на содержании у большевиков, вызвало волну возмущения в среде благонамеренных эмигрантов. Чтобы не способствовать разрастанию скандала, «Последние новости» придержали публикацию «Лебединого стана». Ни одна газета, ни один журнал не хотели иметь дела с наглой и неординарной поэтессой, которая, с одной стороны, воспевала Белую армию, а с другой – сотрудничала с изданиями, угодными Советам. Высказывая свое преклонение перед поэтом, продавшимся московским властям, она, по их мнению, оскорбляла всех тех русских парижан, которые проклинали бесчинства пролетарской диктатуры. Некоторые из соотечественников отвернулись от Марины. Кто-то оплакивал ее, кто-то выносил приговор, иные попросту не замечали. Никогда еще не была она так одинока. Даже Маяковский, который стал невольной причиной этой разыгравшейся в Париже драмы, высказывал по отношению к ней если и уважение, то – презрительное: «А я считаю, что вещь, направленная против Советского Союза, направленная против нас, не имеет права на существование, и наша задача сделать ее максимально дрянной и на ней не учить», – говорил он на Втором расширенном пленуме правления РАПП, проходившем 23 и 26 сентября 1929 года. Ни с русской, ни с французской стороны границы раздраженные мыслители не могли признать, что у Цветаевой вовсе не идет речь о каком-либо оппортунистическом маневре, но только – об отказе подчинить искусство нормам общественной жизни. Сколь бы ни были остры идеологические споры между ее коллегами, имел значение для Цветаевой отнюдь не способ, каким ими руководили, а только степень их искренности, когда они говорят о своей любви к русскому языку и русской культуре. Гениальность делала Марину дальтоником. Красный или белый – горизонт в ее глазах был одноцветным. Марина, которая так часто позволяла себя убаюкать музыкой, слышавшейся в чувственной системе понятий, становилась до бешенства строптивой, стоило зайти речи об исповедании политической веры. Чем красноречивее был трибун и чем больше увлекал он аудиторию, тем более подозрительным казался он ей. Любовь к истинному слову убивала в Цветаевой любовь к громким словам.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});- Фридрих Ницше в зеркале его творчества - Лу Андреас-Саломе - Биографии и Мемуары
- Николай Гоголь - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Александр Дюма - Труайя Анри - Биографии и Мемуары
- Живу до тошноты - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Бодлер - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Антон Чехов - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Максим Горький - Анри Труайя - Биографии и Мемуары
- Том 4. Книга 1. Воспоминания о современниках - Марина Цветаева - Биографии и Мемуары
- Через три войны. Воспоминания командующего Южным и Закавказским фронтами. 1941—1945 - Иван Владимирович Тюленев - Биографии и Мемуары / Военная история