Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, это увлечение и было одним из импульсов, обративших его к скульптуре. Конечно, он не оставлял и живопись. Поиски его в области живописи были все такими же напряженными и неистовыми, и существует немало рассказов о том, как он на глазах у посетителей «Ротонды» рвал листы с прелестными портретами, ибо видел – он один видел, что это опять не то, чего он добивается… Портреты… Портреты… Портреты… Это всегда были портреты, ибо его интересовал только человек, углубление в человека, в его единственную натуру, единственное, что служило ему натурой. На портретах его не было ничего, кроме человека, оставшегося один на один с художником: ни интерьеров, ни аксессуаров, разве что легкий намек на декорацию, вроде дощечки в шекспировском театре с надписью «лес», – хотя он мог оценить эти детали у любимого им Боннара или Вермеера Делфтского. Его интересовала душа человека, душа в оболочке тела. По воспоминаньям Л. Сюрважа, он не раз говорил: «Меня интересует человеческое существо. Лицо есть высочайшее созданье природы. Я обращаюсь к нему неустанно…». Редко кто упоминает его портреты, созданные до 1908 года. Но доктор Александр помнил, что осенью 1907-го уже была написана его знаменитая «Еврейка», которую сам Модильяни высоко ценил. Отмечают, что первые портреты выдавали его увлечение то Тулуз-Лотреком, то Пикассо, то Сезанном, чаще всего Сезанном.
Амадео Модильяни. 1915 г.
«Наш Модильяни, или Моди, как его называют, был типичным и вместе с тем очень талантливым представителем богемного Монмартра; скорее даже он был последним истинным представителем богемы».
(Людвиг Мейднер)
После трех-четырех лет на Монмартре Модильяни перебирается на левый берег Сены, поближе к Монпарнасу, «Ротонде», новым друзьям. На скудное вспомоществование, выкраиваемое матерью из семейного бюджета и присылаемое регулярно (и пускаемое по ветру бесшабашным тосканцем в первые же дни после получения), снять жилье и студию в Париже было не так легко. Оттого ему теперь часто приходится – скорее всего, по причине неуплаты долга домохозяину – менять места обитания. Дочка его насчитала полдюжины адресов, по которым он жил в эти годы. Среди этих адресов – и знаменитый дом-ковчег художников «Бато-Лавуар» на склоне Монмартра, и «Улей» на юго-западной окраине Парижа. Сестра его матери, марсельская тетушка Лора Гарсен, разыскавшая однажды племянника по одному из новых его адресов, вспоминала: «Жилье у него было ужасное – на первом этаже в одной из дюжины клетушек, окружавших так называемый Улей».
«Так называемый Улей» заслуживает того, чтоб о нем рассказать чуть подробнее. В конце века, если верить мемуарным легендам, разбогатевший за счет престижных заказных работ (он ваял, в частности, бюсты прославленной румынской королевы-писательницы) скульптор Альфред Буше прогуливался однажды с приятелем на юго-западной, вовсе еще не обжитой окраине французской столицы и, увидев одинокий кабачок, ощутил непреодолимую жажду, никогда, надо сказать, надолго не покидающую француза. Он вышел из коляски на пустынной улице, которая называлась отчего-то Данцигской, но вела – по причине удаленности северного Данцига – в никуда. На улице, изрытой канавами и заросшей бурьяном, паслись коровы и козы.
– Ого, настоящая деревня здесь у вас, – сказал скульптор, устраиваясь за стойкой. – И земля у вас тут небось недорогая…
– Земля… – усмехнулся кабатчик. – Кому она нужна? Отдаю свою по 20 сантимов за квадратный метр, только берите…
Тороватый скульптор вытащил бумажник, и сделка состоялась. Что ему делать с этой землей, Буше пока не думал. Еще лет через пять он увидел, как после закрытия парижской Всемирной выставки 1900-го года начали ломать все эти элегантные павильоны, и душа его взбунтовалась. Буше попросил своего энергичного племянника купить для него по дешевке забавную ротонду Винного павильона, железные ворота Женского павильона, и еще, и еще. Все это племянник перевез на пустырь близ Данцигской, и в голове у добродушного скульптора окончательно оформилась благородная филантропическая идея, какие приходили в том веке в голову не только русским, но и французам: он разделит «винную» ротонду на маленькие студии, окружит ее другими бараками с множеством крошечных жилых комнат и будет их сдавать за ничтожную, символическую плату собратьям – скульпторам, художникам, артистам, которые со всего света устремились в ту пору в новую художественную Мекку – Париж и маются в нем без пристанища. Так в 1902 году родился «Улей», вписавший удивительную страницу в историю так называемой Парижской школы живописи, да и в историю искусства вообще. Как сказал позднее один из тогдашних обитателей «Улья», Марк Шагал, здесь или помирали с голоду, или становились знаменитыми. Понятно, что имена последних лучше запомнились миру, чем имена первых. Среди тех, кто остались в памяти, – и сам Шагал, и Леже, и Модильяни, и Сутин, и Кремень, и Липшиц, и Кикоин, и Орлова, и Архипенко, и Альтман, и Цадкин, и Кислинг, и ставший впоследствии знаменитым актером Ален Кюни, а также несколько поэтов и художественных критиков. Тогда, в предвоенные годы, еще неясно было, впрочем, кто из них гений, а кто нет: все они притязали на гениальность, все голодали, бедствовали, искали свой собственный путь к славе, к истине, к художественному открытию. В узких комнатках, получивших заслуженное прозвище «гробы», не было электричества, а зачастую и никакого отопления, зато водились крысы, клопы и блохи; неудивительно, что марсельская тетка Модильяни пришла в такой ужас от того, что она увидела. Зато здесь царила атмосфера исступленного творчества…
Буше не приставал к своим постояльцам со счетами за квартиру, а добросердечная консьержка мадам Сегондэ подкармливала тех, которые казались уж совсем оголодавшими. В бараках и клетушках «Улья» жили надеждой, жили исступленным поиском, и часто среди бела дня, а то и посреди ночи вдруг распахивалась дверь крошечной мастерской, и раздавался отчаянный крик «ковбоя» Грановского: «Я гений…». Ночью с бойни доносились крики животных, долетал запах крови. По вечерам бренчала гитара, звучали испанские или русские песни, а по воспоминаньям Фернана Теже, у живших здесь русских анархистов даже ночью можно было раздобыть стакан водки. Отзвуки этого ночного перезвона стаканов найдешь и в стихах Блеза Сандрара об «Улье»:
Безумные твореньяРисунки эскизыКартины…Пустые бутылки……Казаки Христа и разложенный солнечный свет…БутылкиЗина (О ней мы уже говорили)ШагалШагал
Читатель отметил, конечно, явный российский привкус этих французских воспоминаний об «Улье». О, это была удивительная история: наряду с французами, итальянцами, испанцами, венграми в «Улье» в большом числе селились русские пришельцы, среди которых львиную долю составляли евреи с российских окраин, из польских и белорусских местечек, где не токмо что традиций живописи никаких не было, но и картин-то никто сроду не видел. У «тосканского принца» Модильяни здесь появилось немало друзей, чьи имена то и дело мелькают в его биографии: один, как сообщают, познакомил его с Беатрис, другой представил ему будущего друга и благодетеля Зборовского, третья познакомила его с Жанной; уверен, что и Анне Ахматовой его тоже представили русские друзья.
Всем казалось странным, что интеллектуал и элегантный красавец Модильяни ближе всех сошелся в «Улье» с немытым, косноязычным, малограмотным, расхаживавшим всегда в одной и той же странной и грязной робе Хаимом Сутиным. Одиннадцатый сын в семье нищего портного из польско-белорусско-еврейского местечка Смиловичи, что неподалеку от Минска, Сутин и по-русски-то заговорил лишь тринадцати лет от роду, а уж по-французски… Полагают, что рафинированного Модильяни влекло к неумытому, губастому, краснолицему «калмыку» (так называет его в своих мемуарах вряд ли видевший много настоящих калмыков Жак Шапиро) ощущение сутинской природной талантливости, сутинские отчаянные поиски художественной правды и собственного пути. Сутин, как и Модильяни, неистово бился головой о «предел мира завершенного», достучался, как и Модильяни, до успеха, но, увы, как и Модильяни, без особой радости и незадолго до смерти. Слава, это «негреющее солнце мертвых», чаще всего приходит слишком поздно. По обрывкам воспоминаний, собранных нами там и сям – часто в русских свидетельствах, загадочно-недоступных для французских исследователей, могло их сближать и то, что этот полуграмотный Сутин обожал стихи, чаще всего ему даже и малопонятные, ибо стихов на хорошо знакомом ему идише он не знал. Подвыпив, он начинал декламировать нежно им любимого Пушкина, расцвечивая чудные строки милого нам арапа всеми красотами местечкового польско-белорусско-еврейского акцента: «Еще ты дремлешь, друг прелестный…». Модильяни, трезвый или пьяный, испытывал потребность в слушателе, а стихи он и сам читал погонными метрами, пристроившись у кого-нибудь в тесной клетушке… Далеко ли уже за полночь, его мало беспокоило. Нетрудно представить себе эти чтения в ночном «Улье» с его тоненькими перегородками, в которые барабанили разбуженные соседи, с его скученными каморками-«гробами», с ночными запахами недалекой скотобойни и ревом обреченных коров; услышать пьяное, горестное чтение обреченного тосканца, потревожившего своим неурочным вторжением и голодных людей, и сытых клопов, которых там было великое множество. Что он читал, «тосканский Христос», как звали его иногда манекенщицы в «Ротонде», в дорогом красном шарфе? В стихотворении Эренбурга он читает «страшного Данта». Кому он читал?.. Конечно, он предпочел бы читать замарашке Хаиму, который так благоговейно слушает стихи. Но Хаим уже, наверно, вырубился – ведь пили-то вместе… Кроме того, у Сутина и комнатки своей чаше всего не было, так что неизвестно даже, у кого-то он нынче пристроился дрыхнуть, пьяный, кто пустил его из милости. Скорей всего, друг его и земляк Пинхус Кремень, вместе с которым он приехал сюда из Вильны. Кременя послали родители, а нищему Сутину никогда было бы не добраться в обетованную землю художников, кабы не подвернулся меценат-благодетель. Французы и все прочие нерусские обитатели «Улья» не уставали удивляться рассказам об этой сказочной породе – о русско-еврейских меценатах. Вот и этот, адвокат, давший деньги Шагалу (Винавер), услышав рассказ про странного грязнулю Сутина, решил, что еще сотня в месяц его не разорит, а Господу добрые дела угодны… Впрочем, он ведь, скорей всего, и не верил в Господа, знаменитый Винавер, а приход всеобщего Добра надеялся ускорить насильем. Однако, в отличие от какого-нибудь Ульянова-Ленина, Добро и Доброту считал смежными понятиями, а вовсе не антиподами. И вот теперь он искал тут «настоящую» живопись, этот странный клошар Сутин в этом странном Париже на скотобойно-космополитической окраине близ Версальских ворот… Пока он открыл, впрочем, лишь этот, давно уже известный миру, недорогой и гениальный способ отключаться от мучительных, разъедающих душу поисков и сомнений – винцо… Оставалось только, чтоб кто-нибудь угостил. А принц Модильяни, не видящий смысла ни в своих, ни в чужих деньгах, разве он откажет? А если еще накушаться с ним вместе… Позднее озлобленный, разбогатевший и по-прежнему несчастный Сутин жаловался, что это Моди научил его пить вино. Может, так оно и было. Ну а кто научил Моди? Он-то отчего пил, этот искушенный, высокообразованный тосканский сефард? – спросите вы. Прежде чем делать попытку найти ответ на этот всегда непростой вопрос, я хотел попросить у терпеливого читателя трехминутной передышки. Нет, нет, не трех минут молчания, а трех минут, необходимых для того, чтобы совершить небольшую экскурсию в нашу половину века, в мою жизнь, казалось бы, уж и вовсе никак не связанную с тогдашним «Ульем» и его обитателями. Разве близко лежат улица Данцига, квартал Вожирар и кафе «Ротонда» или, скажем, фешенебельная Сосновая Аллея, улица особняков у Булонского леса, от Востряковского кладбища на юго-западной окраине Москвы, от Шереметьевского Фонтанного Дома в Петербурге, от Колымы и Бодайбо, от Магадана, Экибастуза и рва с трупами в нищем белорусском местечке Смиловичи, том самом, где увидела свет милая моя мама (как долго уже маюсь я без тебя, но теперь потерпи, осталось недолго…)? Итак, близко ли?.. Близко, совсем близко, не сомневайтесь, ибо тесно связаны все мы на нашей тесной планете, только не всегда умеем разглядеть эту связь… Так вот, отступление – даже не одно, а два отступления, но обещаю, что оба они будут короткими…
- Анна Ахматова. Я научилась просто, мудро жить… - Борис Михайлович Носик - Биографии и Мемуары
- Прогулки по Парижу с Борисом Носиком. Книга 2: Правый берег - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Я научилась просто, мудро жить - Анна Ахматова - Биографии и Мемуары
- Дорогие мои «книжечки». Дополненное издание двух книг с рекомендациями по чтению - Дмитрий Харьковой - Биографии и Мемуары / Публицистика
- Здесь шумят чужие города, или Великий эксперимент негативной селекции - Борис Носик - Биографии и Мемуары
- Судьба китайского Бонапарта - Владилен Воронцов - Биографии и Мемуары
- Анна Ахматова - Светлана Коваленко - Биографии и Мемуары
- Гарсиа Маркес - Сергей Марков - Биографии и Мемуары
- Великий Ганнибал. «Враг у ворот!» - Яков Нерсесов - Биографии и Мемуары
- Ахматова: жизнь - Алла Марченко - Биографии и Мемуары