Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дороги не было. Мы шли глухим лесом, спешили, потому что солнце садилось, но все-таки замедлили шаг, когда почувствовали ритмично повторявшиеся кочки под ногами. Мы опустились на корточки и разгребли землю руками. Это были бревна, уложенные поперек пути вплотную друг к другу.
– Он же говорил, что здесь должна быть мостовая, – вспомнил Боб.
Электричества не было, дорог между деревнями не было в этом медвежьем краю, но была брошенная, почти забытая 15-километровая гать – мостовая, проложенная… бог знает когда!
Мы двинулись дальше. Теперь мы шли, ощущая под ногами древнюю «мостовую», по которой идти было неудобно, как по шпалам, но мы уже не покидали ее. Плечом к плечу мы ломились сквозь чащу и бурелом, с головой пропадали в зарослях щучки на полянах, спускались в овраги, переходили вброд ручьи, оставляя в стороне ядовитую болотную растительность, шли все дальше и дальше, и «мостовая» вела нас. И вывела наконец к дымовской усадьбе.
Солнце тем временем село, и все потемнели дороги.
Гомер. Одиссея. III. 497.Кирпичный заброшенный дом, ничем не примечательный, стоял на высоком холме; в двух километрах дальше виднелась деревня на берегу широкого озера, а за озером, на том берегу, мерцали огонечки большого села Усмыни – конечный пункт нашего маршрута.
– Ну ее к черту, эту водокачку, – сказал я. – Время только потеряем.
– Ничего-ничего, – сказал Боб. – Не ампир, конечно… Ты давай тут, а я мигом…
И он исчез, сбросив мешок на землю. (Он был прав: материалы по этому дому у нас потом с руками оторвали в Козицком.)
Я сделал несколько снимков на предельной выдержке, затем вычерчивал кроки, а когда все было кончено, позвал: «Боб!» Никто не откликнулся. Я еще покричал, но было тихо. Лес вплотную подступал к мрачному пустому дому, и деревня была далеко, и уже почти ничего не было видно в темноте. «Может, он где-нибудь тут убился, отыскивая лаз в запертый дом?»
– Борька-а!
Я чувствовал, что он не мог уйти далеко. Становилось страшновато.
Около получаса я бродил в темноте вокруг дома, кричал, присаживался возле нашего мешка, закуривал, но тут же опять вскакивал и снова ходил, ожидая невесть чего. Потом раздался треск мотоцикла, стремительно взлетела на холм и надвинулась ослепившая меня фара, и Боб прошел мимо, бросив на ходу:
– Вот Петр Иванович, бригадир, отопрет нам и поможет обмерять. И подбросит до Усмыни.
Рослый паренек лет восемнадцати, в телогрейке и кепке, пожал мне руку и степенно представился:
– Петр Иванович.
Мы обмеряли дом, чиркая спичками, оступаясь и матерясь,
– Петр Иванович «держал ноль» и послушно перемещался от одного угла к другому, я считывал показания мерной ленты, а Боб заносил их на кроки, – после чего Петр Иванович смущенно сказал:
– Двоих сразу не смогу: рессоры у машины слабоваты. Давайте по одному.
– Езжай, – сказал мне Боб, – ты тут натерпелся. Бери мешок, а я пешком пойду.
Я сел на заднее седло мотоцикла и взялся за бока Петра Ивановича; мотор взревел, мы помчались.
– Не бойся! – кричал сквозь ветер Петр Иванович. – Держись только крепче! А то ухабы, знаешь…
Мы пронеслись по деревенской улице, где уже ни одно окно не светилось, и полетели по берегу озера.
– Хорошая вещь – мотоцикл! – кричал мне через плечо Петр Иванович. – У вас на каких марках ездят? У нас тут нельзя без него: видишь, какие расстояния. Как праздник какой-нибудь – съезжаемся на кладбища, гуляем… Бабушки в церковь подаются, в Великие Луки, два дня добираются, а мы – на кладбища. Ближе-то нет ничего. Все церкви позакрывали да поломали. Вы церкви тоже обмеряете? Хорошее дело… Вот она, Усмынь! Тебе куда, к интернату? Приехали… Сейчас я за твоим дружком сгоняю.
И вот я вхожу в комнату с бревенчатыми стенами. За окнами глубокая ночь, а здесь горит свеча на столе в окружении пустых бутылок, раскрытых консервных банок, объедков; в углу свалены рюкзаки, а с коек приподнимаются, поворачиваются ко мне и радостно улыбаются знакомые рожи.
– Привет!
– Мы уж не ждали вас сегодня.
– А где Боб?
Я прохожу к столу.
– Всё выпили уже, подлецы?
– Конечно… нет, ну что ты, – говорит Мишка Андреев и лезет под койку.
За окнами треск мотоцикла, и входит Боб, улыбаясь от уха до уха:
– Мы с Серегой…
* * *3.08.1970. «Родной мой мальчик! Вот уехала от тебя, а чувство такое, словно предала, словно изменила. Словно Красную Шапочку бросила в темном лесу. Нет человека, о котором я думала бы больше, чем о тебе. И не помню, чтоб я думала о тебе когда-нибудь с большей тревогой, чем сейчас.
Я помню, как я рвалась из Переделкино: пожить вдвоем, дружить на всю катушку говорить о главном – целые вечера. Не вышло. Не хочу говорить, почему не вышло. Было трудно, было оскорбительно. Ты кричал, я обижалась. Я всего-навсего человек: я обижаюсь, когда на меня кричат. И когда ты уехал в Ярославскую область, я вздохнула с облегчением: теперь никто, никакой Сергей Попадюк не мешал мне любить моего единственного сына. Я не спала ночь после твоего отъезда от звериной тоски по тебе. А на следующий день написала тебе письмо, очень большое. И не отдала его тебе – потому что там было слишком много эмоций. А надо было писать спокойно и вразумительно, и не о том, что меня обижает или выбивает из колеи, а о том, что мне внушает тревогу. Потому что я прежде всего жалею и понимаю тебя. Потому что я очень о многом хочу написать. О твоем будущем – как я его представляю. О твоей работе. О твоем характере. О твоей семье. Видишь – о многом. Я не хочу ни торопиться, ни комкать. А вот так буду потихоньку беседовать с тобою – изо дня в день. А может, напишется как-то иначе… Что я могу знать заранее?
Итак, о твоем будущем или, вернее, о твоем призвании. О самом главном сейчас для тебя.
О самом главном, потому что, как это ни странно, ты в третий раз в жизни – в третий! – вновь выбираешь, вновь мучительно прикидываешь свою судьбу. Бедный мой сын, которому, по самым глубинным свойствам его характера, за глаза хватило бы и одного раза. Ты думал об этом после школы, думал после армии… Думаешь теперь, после получения диплома, «когда не думает никто». В тайниках своей души ты готов все переломать и все начать сызнова – и сделал бы это, если б не чувствовал ответственность перед всеми нами и если б знал совершенно точно, ради чего можно пренебречь даже этим.
Если б ты знал, как тебя выдает даже твой почерк этот максимализм, это несытое честолюбие, эта жадная впечатлительность – и сомнение, неуверенность в своих силах, душевная зыбкость, ужас внутренний перед тем, что притязания твои могут на поверку оказаться жалки и неправомерны. Меньше всего ты хотел бы стать пошлейшим комментатором чужого творчества, бессильно претендующим при этом на что-то свое… Человек, умеющий работать, – ты с ужасом встречаешь каждый новый день, который требует определенности и каких-то решений, – и втыкаешься в чтиво или в телевизор или нагоняешь полный дом гостей, чтоб как-то поскорее его избыть. Во всяком случае, при мне было так. Я бы счастлива была узнать, что ясная моя умница, моя гордость, мой сын выбился наконец из этого маразма.
Но будем говорить по существу. Я не знаю точно, но мне кажется, что человек ты, прежде всего, пишущий. Ты все равно будешь писать, и все метания твои сейчас – это метания человека, пожирающего внешние впечатления – для того, чтоб писать. Ничего тебе, в сущности, не нужно, кроме встреч, разговоров, душевных касаний, нечаянных контактов и прочих радостей пишущего бродяги, открытого всему. Почему я понимаю все это – не потому ли, что сама такая? Я очень легко угадываю все это в тебе.
Но я и другое знаю. Знаю, что в так называемом творчестве ты начинаешь с того, чем я заканчиваю. Время такое. Для того, чтоб писать всерьез, нужна вера в себя, нужен успех, а успех сейчас может прийти только через банальность. И нужно иметь мужество отказаться от успеха. От признания. От всякой возможности писательской профессионализации. Сейчас это невозможно – при твоем неординарнейшем душевном складе. В нем твое счастье, но в нем же твое несчастье. Это все-таки не фраза: стоящие люди никогда не живут легко. И талантливые всерьез не живут легко, особенно сейчас. И потому не думай-ка ты о профессионализации. Хочешь писать – пиши. Пиши, вставая в 6 утра. Пиши, ложась в 4. Писала же я, кормя грудного ребенка. Уезжая в эвакуацию и возвращаясь оттуда. Не бросая работы в школе ни на минуту. Все свои книги – все! – не бросая работы в школе.
И это – второе, мой милый. Необходимость профессии. Профессии не слишком противной. Профессии, в которой ты тоже сможешь что-то такое дать. Эта профессия у тебя в руках, как я понимаю. У тебя – диплом. У тебя – возможность учиться дальше. Ты видишь искусство по-своему, говоришь о нем по-своему, пишешь по-своему. Это то, что даст тебе возможность занять свое место в обществе. Зарабатывать деньги. Кормить семью. Самое главное – это то, что даст тебе в конечном счете возможность самовыражения – свободного, независимого, т. е. незаурядного, – высокого творчества.
- Cубъективный взгляд. Немецкая тетрадь. Испанская тетрадь. Английская тетрадь - Владимир Владимирович Познер - Биографии и Мемуары / Публицистика
- НА КАКОМ-ТО ДАЛЁКОМ ПЛЯЖЕ (Жизнь и эпоха Брайана Ино) - Дэвид Шеппард - Биографии и Мемуары
- Жизнь Достоевского. Сквозь сумрак белых ночей - Марианна Басина - Биографии и Мемуары
- Литературные тайны Петербурга. Писатели, судьбы, книги - Владимир Викторович Малышев - Биографии и Мемуары / Исторические приключения
- Очерки из жизни одинокого студента, или Довольно странный путеводитель по Милану и окрестностям - Филипп Кимонт - Биографии и Мемуары / Прочие приключения / Путешествия и география
- Зеркало моей души.Том 1.Хорошо в стране советской жить... - Николай Левашов - Биографии и Мемуары
- Сталкер. Литературная запись кинофильма - Андрей Тарковский - Биографии и Мемуары
- Сколько стоит человек. Тетрадь третья: Вотчина Хохрина - Евфросиния Керсновская - Биографии и Мемуары
- Белая эмиграция в Китае и Монголии - Сергей Владимирович Волков - Биографии и Мемуары / Военная документалистика / История
- О театре, о жизни, о себе. Впечатления, размышления, раздумья. Том 1. 2001–2007 - Наталья Казьмина - Биографии и Мемуары