Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Боюсь. И все боятся. Пугачевщина — очень страшно и очень темно. Однако еще иного больше боюсь.
— Больше самой пугачевщины? — недоверчиво прищурился генерал.
— Больше, Николай Иванович, — серьезно подтвердил Минин. — Пугачевщина — это все-таки ломка национальной привычки, болезненная, неуправляемая, жестокая и бессмысленная, но — ломка. А я нашей российской привычки страшусь побольше. Коли уж серьезно, так ее одной и страшусь. Она — страшнее.
— Что же за привычка такая, позвольте полюбопытствовать?
— А привычка такая: пусть барин решает, ему видней. И чем больше барин, тем больше ему и виднее, как решать, вот в чем штука. Изживем — слава нам на веки веков. Не изживем — она нас изживет. Погрязнем в безответственности, как в снегах своих.
— Пужаете, значит, — недовольно сказал генерал. — А я так убежден в обратном: самостийной деятельности нашей боюсь куда больше. Я людьми командовал, уважаемый Федос Платонович.
— Вы солдатами командовали, а не людьми, — категорично, но с мягкой, извиняющейся улыбкой уточнил Минин. — Из солдат еще людей надобно сделать. И сделает это не время, а — революция.
— Она уже была.
— Формально, Николай Иванович. Формально она вроде бы и произошла, и царь отрекся от престола, а что фактически? А фактически у мужика как землицы не было, так и нету, у рабочего хлебушка как не было, так и нету, и только у солдат все как было: война. И вот она-то…
— Следовательно, отдать германцу украинский хлеб, донецкий уголь, свое национальное достоинство — так, по-вашему? Вы пораженец, милостивый государь! По-ра-же-нец!
В этом месте генерал величественно поднимался и указывал перстом на дверь. Федос Платонович удалялся всегда безропотно, но Николая Ивановича не оставляло ощущение, что удаляется он, считая себя правым, и генеральская душа негодовала и ерепенилась:
— Не принимать! Не желаю видеть! Упрямцев не терплю!
Однако уже на следующий день упрямец непременно попадался Олексину на глаза если не в доме, то в саду, если не в саду, то в селе и если не вдвоем с Татьяной, то втроем с Варварой. Похмурившись и нечленораздельно поворчав, генерал в конце концов утаскивал его в кабинет, где снова начинались разговоры, обычно кончавшиеся такими же воплями.
— Что есть Отечество? Народ, живущий на определенном историей месте? Нет, Федос Платонович, нет, мало, даже для солдатской словесности мало. Память надобно прибавить, особливость уклада и — главное, заметьте, главное! — духовную этого народа ипостась, сущность его духовную. Духовную! Измените сущность, и будет уже не Россия. Название менять придется.
— А как по-вашему, Николай Иванович, помещик свою землю крестьянам без выкупа отдаст? А фабрикант фабрику? А банкир — дивиденды? И мечтать об этом не следует, разве не так? Остается одно — отобрать силой, а там и название сменить не страшно.
— Пугачевщина.
— Силой организованной, то есть властью, которая блюсти будет не интересы помещиков да капиталистов, как сейчас, а крестьян да рабочих.
— На силу всегда сила найдется. Учитываете?
— А миллионы вооруженных крестьян и рабочих вы учитываете?
— А германец?
— Вот именно, что германец: временные правители наши изо всех сил им сейчас народ пугают. А из двух зол надо выбирать наименьшее, и мы, левые социалисты, выбираем мир. На любых условиях!
— Пораженец!
В то смутное время Федос Платонович никогда не называл себя большевиком. Он не состоял ни в какой партии, представлялся почему-то «левым социалистом», много читал, много думал и, еще не все поняв и не все приняв, уже внутренне считал себя ленинцем.
И в июле, после кровавых событий в Питере и бессмысленного наступления на фронте, поздним вечером неожиданно постучался в Танино окно:
— Простите, что тревожу, Татьяна Николаевна, но не могу иначе. Чаша моя переполнилась, нельзя мне больше в сторонке сидеть. Непорядочно это, и вы сами же меня не простите.
— Уезжаете? Я знала, что так будет, знала…
Не слова прозвучали — выдох. Полный беззвучного отчаяния и завтрашней тоски.
— Я сказать должен, что не знаю никого прекраснее вас, Татьяна Николаевна. Вас и вашей Анечки. Не знаю и знать не хочу на всю жизнь.
— Жду, — шепнула она. — Жду всегда, вечно.
Нагнулась через подоконник, а он привстал на цыпочки, и они впервые поцеловались. Бережно и целомудренно и действительно на всю жизнь.
3
То летнее безумство, которое послужило решительным толчком не только для выяснения отношений между Татьяной Олексиной и Федосом Мининым, но и для ухода последнего из тихой гавани сельского учительства в ревущие бездны гражданских столкновений, никак, ни с какой стороны, не коснулось Леонида Старшова. Удар Лекарева не только отбросил его к сырой подвальной стене, не просто оглушил — он на какое-то время вышиб поручика из неумолимой последовательности исторических событий. До сего момента история несла молодого окопника на своем горбу, и кулак свадебного шафера и друга по юнкерскому училищу сыграл куда большую роль для Леонида, чем для Лекарева: тот просто стремился усидеть на коне — и усидел, а Старшова на какое-то время спешили, выбили из седла, и, когда он, очухавшись, вновь взобрался в него, конь под ним волею судеб скакал уже в другую сторону.
У Леонида было ощущение, что он временами приходил в себя и даже связно отвечал на вопросы, но основательное воспаление легких (они вообще сильно сдали у
- Семидесятые (Записки максималиста) - Марк Поповский - Русская классическая проза
- Что такое обломовщина? - Николай Добролюбов - Русская классическая проза
- Рассказы - Николай Лейкин - Русская классическая проза
- Процесс исключения (сборник) - Лидия Чуковская - Русская классическая проза
- Призраки дома на Горького - Екатерина Робертовна Рождественская - Биографии и Мемуары / Публицистика / Русская классическая проза
- Проза о неблизких путешествиях, совершенных автором за годы долгой гастрольной жизни - Игорь Миронович Губерман - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза
- He те года - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Яд - Лидия Авилова - Русская классическая проза
- Переводчица на приисках - Дмитрий Мамин-Сибиряк - Русская классическая проза
- Другая музыка нужна - Антал Гидаш - Русская классическая проза