Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разум Червецова, следует признать, смахивал в этот момент обработки на поднятую в воздух неожиданным взрывом кучу каких-то ошметков, непонятных предметов, перышками мечущихся теней, в которых не без труда можно было узнать зачатки так и не состоявшихся или заведомо обреченных на неудачу суждений и мнений. Куча эта и застыла на некоторой высоте, безвольно предлагаясь под руку мастера-обработчика, демиурга, умеющего извлекать достойные восхищения произведения искусства из самого непотребного и, казалось бы, безнадежного материала. Червецов самоотверженно признавал, что он ничего не знает и мысли его скудны. Это не мешало ему предполагать в себе немалое знание отечества, но, разочарованно уяснив, что вечные проклятые вопросы не обещают живительной беседы, он вдруг каким-то чутьем угадал, что именно тема русской тайны и судьбы настроит Конюхова на иной лад, - и тотчас в его затуманенной памяти завертелось давнишнее назидание о невозможности постичь умом, о незадачливом аршине, беспомощном перед неизмеримостью России. Это назидание всегда представлялось ему аллегорией и чересчур интеллектуальной головоломкой, которой совсем не обязательно заниматься человеку, загруженному текущими делами. Но где они теперь, эти дела? И раз уж он страшно закоснел в пьянстве, запаршивел душой и потерял способность возноситься духом на положенную ему высоту, а к нему вдруг является сам писатель Конюхов, бодрый, блестящий и милосердный, отчего же и не погрузиться в головоломное занятие, в некие аллегории? Его слишком горячила любовь к новому другу, чтобы он не разглядел за ней и желание все постичь, отрезветь до разумения разных трезвых и умных вещей, до разрешения абстрактных и наболевших вопросов, в круг которых входил и болезненный вопрос о горничной. И древнее, не вполне понятное изречение озарилось для него новым светом. Он вдруг ясно осознал, что, действительно, не его умом постигать Россию и аршина ему такого не подобрать, чтобы измерить ее, а Конюхов, тот другого пошиба, у него и аршин найдется, и ум предостаточный.
***
Вдумчивой любовью, идеализмом и грустью повеяло, когда они, приподнявшись на цыпочках, поместили в одну из центральных ниш ими же создаваемой вселенной жуткий и гордый русский вопрос и замерли перед ним с молитвенно сложенными руками, в затаившем дыхание благоговении. Ваничка не был ученым, скажем, забубенным историком или философом, но чтение, добросовестное и неусыпное чтение книг, между ними и исторических, выработало у него на многие вещи взгляд, который он не без оснований называл научным.
Он любил не столько историю вообще и Россию, сколько свою потребность пытливо и мучительно вглядываться в прошлое, обозревать его одним орлиным махом, причем предпочтительно в ночную пору, как бы с дремучего утеса, доподлинно ощущая на лице выражение глубокой печали. Он непременно хотел получить, не придумать, а именно найти, словно бы выкристаллизовать некую горделивую мысль, которая содержала бы в себе и высокую тайну русского духа, и тонкий расчет на будущее российское мессианство. В России здоровый промышленный, крестьянский и культурный слой (говорилось это о прошлом) всегда мучили и терзали как бы присосавшиеся извне класс властителей, склонный к деспотизму, и толпа деклассированных элементов, разных бродяг, юродивых, неудачников, святош, истерических радетелей о народном благе. Революционеры разгромили и промышленность, и крестьянство, и интеллигенцию. Но что до прошлого, сказал Конюхов, очевидно, что здоровая Россия, с натугой, из века в век, скорее исподволь, чем открыто схватываясь с хищниками, сосущими ее кровь, понемногу брала верх и явно шла к процветанию.
Плохо понимаю тебя, пожаловался Червецов и вздохнул.
Явно, со всей определенностью шла к процветанию, поэтому Конюхов-историк вполне допускает оптимистический взгляд на русскую историю и будущее отечества. Но Конюхов-писатель, т. е. человек, разрабатывающий не цельную идею, а подвижную текучую правду со всеми ее противоречиями, причудливый и прихотливый человек во всей гамме его настроений, колеблется, озираясь на многих и многих собратьев по перу, судя по всему, не питавших никаких иллюзий на счет именно той среды, на которую последовательный историк все же вынужден, по Конюхову, смотреть как на здоровую и перспективную. Складывается довольно странное противоречие. Например, Конюхов умиляется, оттаивает и греется сердцем возле великодушных шмелевских воспоминаний, воспевающих московский купеческий быт, но не склонен им до конца верить, тогда как сумрачные фрески Ремизова и Сологуба внушают ему какую-то даже симпатию.
Вот, пожалуйста, гипотеза: в каком-то метафорическом смысле дух народа разошелся с историй, а случилось это потому, что Россия не создала собственной религии, к чему народ был несомненно предрасположен. Художественный строй мышления позволял Конюхову думать, что так оно и было, так оно и есть, и даже выводить из названного обстоятельства нечто вроде правила, закона. По этому закону, своим рождением обязанному романтизму и внутренней жажде мифа у его автора, выходило, что даже нынешняя российская действительность, превратившая историю в стоязыкое, бессмысленное и грубое вавилонское столпотворение, в царство хама, не умертвила окончательно народный дух и не могла умертвить, ибо тот даже и в более пристойные и отрадные времена предпочитал скрытый образ жизни. И у народа, поскольку он не перебит весь, имеется все же определенное будущее и, возможно, ему все еще предстоит великая судьба.
Это желание обнаружить образ, сердце, в общем, некое средоточие народного духа во всей его иррациональности, проникающей плоть, обнаружить и выразить, завладеть волшебством его дуновений, часто находило на Конюхова как мания, как наваждение. Он понимал, между прочим, что как нельзя лучше душа народа выявляется в его песнях. Но сам петь не умел, и даже слуха порядочного у него не было.
***
- Но вот слушай, - сказал Конюхов Червецову на аллеях Треугольной рощи. - Плох или хорош наш народ, я не знаю; не знаю потому, наверное, что положение видится мне таким: почти вся история России это, скорее, история тяжкого давления на народ, а не его самовыражения. Противоречия и загадка вырастают прежде всего из такой колоссальной мелочи, что мы не ведаем начала русской истории, ее первых шагов.
Я еще напишу, я еще напишу великие и очень великие романы, когда вся вера, от древнейших людей до самого скромного человека наших дней, перейдет ко мне, впитается моим сердцем, когда вся история исполинов и малых, достойных и ничтожных вольется в мою кровь, вспыхнет ярким светом, не оставляя в тени ни одного уголка. Кто, какой мудрец и знаток докажет мне, что у потерявшихся в первейшей древности славян не было своей настоящей, великой истории?
В божественную природу Христа и некую боговдохновенность так называемого священного писания я не верю. Он умер давно, и нигде его нет. Я же пока есть. И сохранись древнее славянское язычество в его истинном облике, известном не христианствующим профессорам, а скрытой народной душе, кто знает, я, может быть, и верил бы сейчас во что-то. О, посмеялись бы мы с тобой тогда над христианством как над глупейшим и даже, что греха таить, подлым предрассудком.
Но приходится лишь разводить руками.
Христос помешался - да так, что дальше некуда - на стремлении внушить всем любовь к его персоне. Он отец одержимых в этом роде. Иными словами, отец лжи. И вся так называемая христианская история - это искажение истины, уклонение от истинного пути. В сущности, никто теперь и не знает, что представляет собой этот самый истинный путь.
Вдумайся и спроси себя, почему европейское искусство столь подозрительно часто впадало в язычество. И почему рыцари влеклись в Палестину? Допустим, они полагали, что хотят отвоевать гроб Господень. Но ведь в действительности они мечтали прежде всего установить там свои порядки, испытывали инстинктивную потребность повернуть время вспять и переделать палестинскую историю в том духе, какой представлялся им более правильным и честным. Вершины истины и правды рыцарства - Дон Кихот, во всем решительно противоположный Христу; в выборе объекта любви он куда безумнее, зато честнее Христа, ибо он выбирает жизнь, добро, униженных и обманутых людей, и потому он сумасшедший в этом мире, а не одержимый бесом величия, как Христос; он не называет себя богом, и ему даже незачем бросаться на завоевание Палестины, но он ближе к Богу, чем Христос.
Россия же не оказала христианству серьезного сопротивления. Идолы и божки только жалобно покрякивали, когда проповедники единобожия топили их в реках, народ только глухо роптал, как толпа оперных статистов.
Но если Запад, пережив кровавую драму столкновения с христианством, в конце концов привел свои народы, своих людей к естественному состоянию, при котором они спокойно удовлетворяют свои нужды и отдают немалую дань развлечениям, то Россия, не испытав подобной драмы во всей ее глубине, так и не пришла к успокоению. У нас одинаково сильно презрение и к богатству, и к человеческой личности, ибо преобладает устремление к некой туманной цели, никем толком не понятой.
- Первенец - Михаил Литов - Детектив
- Рассказы - Гилберт Честертон - Детектив
- День похищения - Чон Хэён - Детектив / Триллер
- Госпожа Сумасбродка - Фридрих Незнанский - Детектив
- Мой сын – серийный убийца. История отца Джеффри Дамера - Лайонел Дамер - Биографии и Мемуары / Детектив / Публицистика / Триллер
- Гелен Аму. Тайга. Пионерлагерь. Книга первая - Ира Зима - Детектив
- Эликсир для избранных - Михаил Анатольевич Логинов - Детектив
- Через ее труп - Сьюзен Уолтер - Детектив
- Алмазы для Золушки - Корецкий Данил Аркадьевич - Детектив
- В интересах личного дела - Галина Владимировна Романова - Детектив