Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все мы тут были; и еще шесть дочек на выданье дона Пабло Канора, который отравил им жизнь, с самого детства не давая шагу ступить. И был, наконец, самый заметный и самый незаметный из нас — Семула, поэт; ему не хватало ни хлеба, ни смекалки, ни зубов во рту.
И наверно, потому, что, разобщенные взаимной неприязнью, мы сидели молча и неподвижно в этом мрачном месте, всех нас и даже самый воздух вокруг придавила такая безнадежная тоска, что казалось, сейчас погаснут звезды и замрут мысли. Так и оставались мы, каждый сам по себе, не обращая друг на друга внимания. Серый дым вился колечками. Резкий неотвязный запах не давал дышать: то упорно благоухали лилии с легкой примесью дыхания роз, то побеждали розы и чуть дышали лилии. А ночь, тяжелая ночь нависала над нами, словно камень над пустотой.
Вот тут-то и явился этот человек с высоким белым лбом. Только Семула, единственный из нас обладавший внутренним чутьем, поднял голову в смутном предчувствии. Пришелец сразу заговорил. И слова его каждому западали в душу, к ним нельзя было не прислушиваться.
Начал он свой рассказ так:
— Любовь не умирает и после смерти, блеск ее молнии длится дольше, чем гром, я-то уж знаю. Ну вот, хотите верьте, хотите нет — забрел я как-то в парк и увидел там женщину. Ей было лет тридцать, во всяком случае, тридцать можно было дать и на вид, и по ее поведению там, в парке. Платье на ней было серое, с желтыми листьями.
Если женщина сидит в парке на скамейке, да еще скрытой деревьями, вы безошибочно скажете, что она ждет мужчину. И ничего дурного в этой мысли не будет, хотя сызмальства нас приучали рассуждать иначе и кичиться притворной добродетелью.
Вы вот недоверчиво улыбаетесь — что ж, это правда, любовь создана для двоих, а третий всегда будет лишним и никогда не поймет ее небесного языка. Я, например, если наткнусь на такую пару, твердо знаю, что и я сам, и весь остальной мир для них не существует.
Но тут что-то было не так: не слышались приближающиеся шаги, не видно мужской фигуры вдали, не вспыхивало надеждой лицо женщины. Не спрашивайте, как я додумался до того, что расскажу дальше. Бывает, человек толком и не сообразит, как он все узнал. Пожалуй, пока она ждала, я обо всем догадался по ее движениям, по каким-то мелочам. Один раз женщина проследила взглядом за солнечным лучом, заглянувшим в вырез ее платья. Уж не усомнилась ли она в том, что ее грудь может еще ждать мужской ласки?
Другой раз она вытащила из сумки плюшевую зверушку, из тех, что случается выиграть на ярмарке. Такую безделку, если с ней связаны «преступные воспоминания», всегда хранят при себе и никогда не оставляют дома. Говорю вам об этом, потому что, наверно, ни одной плюшевой зверушке не доводилось встретить взгляд, исполненный такой нежности. Хотите еще доказательств? Возможно ли, чтобы женщина просто сидела на скамейке и разглядывала каждого из множества людей, гуляющих вечером в парке?
Так прошли два долгих часа, и лишь на минутку она отвлеклась от своего ожидания: когда к ее ногам подкатился синий мячик; раньше, чем подоспел маленький хозяин, женщина подняла его и протянула запыхавшемуся малышу.
Она ждала мужчину, своего любимого, я уверен. Но уже надвигались сумерки, тени деревьев вытянулись, и пришло время загореться вечерней звезде.
Тогда, только тогда женщина встала, обвела все вокруг последним взглядом и пошла по аллее. Ясное дело, никто не должен преследовать незнакомого человека, но случается, совершаешь какой-то поступок, сам не зная зачем. Короче, я отправился следом за ней.
Она ни разу не обернулась. Шла усталой походкой, словно печаль разливалась от сердца по всему ее телу. Так она пересекла улицу и двинулась дальше по тротуару под сенью лавров. Поднялась на мост. Миновала реку, даже не взглянув ни на воду, ни на лодки, и через два квартала, когда я был совсем рядом с ней, остановилась и шагнула в открытую дверь дома. Я тоже остановился, резко, словно дошел до конца жизни.
Я увидел большую, убранную на старинный лад гостиную, и там, против льющегося с террасы света, стояла девушка лет двадцати, с метелкой в руках. Я услышал ее сердитый упрек: «Бабушка, опять ты куда-то девалась. Искали тебя по всем улицам».
Женщина будто и не слыхала. Взгляд ее обежал стены гостиной, скользнул по старинному карандашному портрету лысого мужчины в галстуке и остановился на высоком потускневшем зеркале: оттуда, испещренное темными пятнами, глянуло на нее отражение женщины лет тридцати в сером с желтыми листьями платье.
Незнакомец умолк; шесть дочек Канора так и уставились на него. Мы, остальные, были, пожалуй, несколько ошарашены. Но даже те, что не хотели смотреть на рассказчика, не могли не вслушиваться в каждое его слово. Пришелец снова заговорил. Теперь он, хотя и сидел на стуле, казался выше ростом, а глаза у него из голубых стали черными.
Он сказал:
— Что такое страх? Страх делает людей никуда не годными. В любой здравой мысли таится хотя бы малая толика мужества.
Бывает, человек до седых волос дожил и все еще, как запуганный ребенок, от каждой несправедливости теряется, словно весь раздерган, разрушен тяжким тайным недугом. Что, непонятно? Ладно, тогда объясню.
Был у меня дядюшка по имени Флорентино, брат моего отца, алькальда. Служил он у нас тюремным надзирателем, сторожил арестантов, и хорошо, что служил, не то при своем горячем, буйном нраве натворил бы дел. Отец мой его любил и хотел, чтобы у дяди все было ладно.
Но вы только послушайте, что он выкинул. Знаете ли, дядюшка всегда толковал и переделывал законы на свой лад, особенно старался, когда видел, как все вокруг при этом пугаются.
А было это чуть ли не полсотни лет назад. Вот однажды Флорентино дошел своим умом, что тюремное заключение гораздо тяжелее, чем само преступление, и захотел облегчить беднягам их участь. Думаете, он стал им проповедовать, как священник, что приходит отпустить грехи, когда кто-нибудь умирает, или раздавать им сласти и благочестивые картинки, как дамы-благотворительницы? Ничуть не бывало, в этом дядя не видел ни на грош справедливости.
Он вот что сделал: на свой страх и риск каждую неделю выпускал узников на волю. Иначе говоря, могли вы сидеть в кино нашего городка и вдруг увидеть знакомое лицо. «Э, да это Меланио, — скажете вы, — видать, отсидел свое!» А тот ничего и не отсидел, просто пришла его очередь смотреть кино. Потом дядюшка Флорентино поджидал его у тюремных ворот, чтобы впустить обратно. Ну уж если фильм был хороший, арестант, вернувшись, всю ночь рассказывал его дядюшке, и оба развлекались вовсю, один по ту, другой по эту сторону решетки.
И так же, как Меланио, ходили в кино и Фанфарон, и Отмычка, и Торопыга, и Уноси Ноги, и каждый из арестантов. Дядюшка отпускал их по субботам, и никто его ни разу не подвел. А теперь хотите верьте, хотите нет, когда человеку доверяют, он становится если уж не совсем безгрешным, то все-таки получше. Но погодите, нет правил без исключения, и за решеткой тоже. Не всегда все сходило так гладко, нарвался как-то Флорентино на одного испанца.
Ясное дело, этого висельника ждала тюрьма построже, тут он задержался только до пересылки. Это, может, и смягчает его вину. Но обман есть обман, так всегда считал мой дядюшка Флорентино.
Так вот, когда пришел черед испанца, тот и не подумал идти в кино, а двинул к себе домой и стал уже собирать вещички, как вдруг заявился его отец. А отец, надо сказать, был скуп на слова, лишнего никогда не говорил, всегда знал одно — молчал да работал.
Смотрит он на своего сынка и спрашивает, почему это он здесь; тот отвечает, что простак Флорентино поверил ему и теперь уж он смоется, только его и видели. Ясное дело, отец сгреб его могучими ручищами — недаром он кузнецом был — и, протащив через весь городок, в девять часов вечера доставил к дядюшке Флорентино. «Получай, — говорит, — смыться хотел». А надо вам знать, что у Флорентино от любого обмана кровь закипала, и кулаки у него были здоровенные. Но поди ж ты, укротил свою ярость, как домашнего пса, спокойно так открыл дверь, впихнул притихшего испанца в камеру и сказал вдогонку: «Целый месяц теперь у меня в кино не пойдешь». Можете вы такое понять? Даже для того чтобы сдержать себя, надо сохранить в душе мужество. А без этого человек никогда не сможет спать в свое удовольствие.
Рассказчик замолчал. Прилетела муха и уселась на стекло над мертвым лицом Косме, но никто не обратил на нее внимания. Что-то странное, непостижимое пробивалось сквозь стойкий запах роз и лилий. И тут опять все насторожились, потому что незнакомец снова заговорил. И снова он весь преобразился, вот клянусь, теперь он казался еще старше и лоб у него был не белый, а словно обожженный солнцем и пересечен двумя морщинами.
— Я-то знаю, — сказал он, — умный спасется вовремя, а дурак умрет безвременно. Ну, теперь пошевелите мозгами: «Ана Мария» назывался одномачтовик с кормовой надстройкой. Ходили мы на нем по всем нашим водам, а чаще всего по Мексиканскому заливу, где на глубине полно тунца, где вода синяя-синяя и кругом не видно ни полоски земли.
- Рассказы о Маплах - Джон Апдайк - Проза
- Уильям Фолкнер - краткая справка - Уильям Фолкнер - Проза
- Из Записных книжек писателя - Сомерсет Моэм - Проза
- Джейн Остен и Гордость и предубеждение - Сомерсет Моэм - Проза
- Искусство слова - Сомерсет Моэм - Проза
- Падение Эдварда Барнарда - Сомерсет Моэм - Проза
- Ровно дюжина - Сомерсет Моэм - Проза
- Заводь - Сомерсет Моэм - Проза
- Вкусивший нирваны - Сомерсет Моэм - Проза
- Человек, у которого была совесть - Сомерсет Моэм - Проза